Владимир Кожедеев – Детективная история о ключе клада Наполеона (страница 2)
– Ивановы… Слыхал я такую фамилию. Давно сплыла, – хмыкнул он и, к удивлению мальчика, вернул амулет обратно. – Носи. В память о родителях. Только тут, внизу, это – тьфу. Дворянство здесь не котируется. Здесь ценятся пальцы, чутьё и верность артели. Запомни.
Алёша кивнул. Лом продолжил:
– Жить будешь пока с мелюзгой. Чума, определи его в третий закуток. Кормить и учить. За науку, – он усмехнулся, – денег не берем. Сами с вас потом возьмём.
Так Алексей Иванов, потомственный дворянин, переступил порог подземной школы воровского мира Москвы. В тот вечер он впервые ел украденные с толкучки пирожки с ливером, жадно запивая их кипятком из жестяной кружки, и слушал, как Чума на пальцах объясняет ему «науку».
– Смотри, обгорелый. Воровать – не мешки ворочать. Тут семь заповедей. Первая: не шуми там, где спишь. Вторая: на чужой кусок рот не разевай без спросу. Третья: мусорам – ни-ни…
Слова падали в сырой воздух катакомб. Где-то наверху, под толщей земли и булыжной мостовой, гуляла ветреная, равнодушная Москва. А здесь, внизу, рождалась новая жизнь и новая судьба мальчика, у которого не осталось ничего, кроме амулета с вензелями и голодного блеска в глазах.
Глава 3. Чума.
До того, как стать Чумой, у него было имя. Мать звала его Митяем. Отца, вечно пьяного и битого жизнью мастерового с Тверской-Ямской, он помнил плохо – только тяжелые кулаки и запах перегара, когда тот возвращался с работы в ночное. А потом отец не вернулся вовсе – замерз где-то под забором, не дойдя до дома двух кварталов.
Мать надорвалась на стирке белья для господ. Чахотка съела её быстро, за одну зиму. Митяю тогда сравнялось семь. Он сидел на лавке рядом с её остывающим телом в холодной каморке и смотрел, как замерзает вода в рукомойнике. Соседи стащили всё, что плохо лежало, пока он таскал из церкви святую воду, чтобы мать отпели по-человечески. Её закопали на Хитровке, в безымянной могиле для нищих, и Митяй остался один.
Первое время он пытался выжить честно. Нанялся в трактир «Разгуляй» мыть посуду. Хозяин, толстый купчина с сальными глазами, кормил объедками, но платить забывал. А когда Митяй осмелился напомнить о деньгах, схватил за ухо и вышвырнул в сугроб, крикнув вдогонку:
– Тварь ты подзаборная! Дорогу сюда забудь, щенок!
Митяй не забыл. Через неделю он пробрался в трактир через чёрный ход, когда хозяин храпел в подсобке после обеда, и унес из его конторки три рубля и новую шапку. Сердце колотилось так, что грозило выскочить из груди, но руки не дрожали. Он впервые понял: мир не даст тебе кусок хлеба просто так. Его надо брать.
Так он попал в Хитровку – самое дно Москвы, где воняло гнилой капустой, дешевым самогоном и человеческим отчаянием. Там он прибился к шайке беспризорников, промышлявших мелким воровством на рынках. Научился таскать кошельки, срезать с лотков колбасу, врать, кланяться и мгновенно бежать. Там же его впервые поймали.
Был полдень, солнечный, обманчиво тёплый. Митяй стащил у сонной торговки связку баранок и уже собирался нырнуть в толпу, когда чья-то тяжёлая рука сгребла его за шиворот. Это был городовой, красномордый, с усами, как у таракана.
– Ах ты паскудник! – рявкнул он, встряхнув мальчишку так, что у того клацнули зубы. – В участок пойдёшь, а оттуда прямиком в приют! Будешь там корки глодать до совершеннолетия!
В участке его выпороли – для острастки, как велел околоточный. Митяй не плакал, только кусал губы до крови, сжимаясь под ударами. Он знал: слёзы здесь – роскошь, которую он не может себе позволить. В приют его не отправили – торговка пожалела и не стала писать заявление, но мордастый городовой запомнил его на всю Хитровку. Теперь Митяю нельзя было показываться на той стороне.
Зима того года выдалась лютая. Воры постарше отобрали у него угол в ночлежке, и Митяй остался на улице. Три дня он прятался в пустой бочке из-под кваса, согреваясь дыханием и вспоминая материнские руки – тёплые, шершавые от стирки, пахнущие золой. На третий день он понял, что если не найдёт место, где можно жить постоянно, то замёрзнет насмерть, как отец.
Он брёл по Москве, плохо соображая от голода и холода, и вышел к Москве-реке. Лёд уже встал, снег искрился под тусклым солнцем. Митяй забрёл на набережную, где ютились грузчики и босяки, и вдруг провалился.
Нет, не в воду. Нога его угодила в пустоту, в провал между досками, прикрытыми снегом. Он упал, больно ударившись спиной, и покатился куда-то вниз, в темноту. Когда падение прекратилось, он долго лежал, боясь пошевелиться. Потом открыл глаза.
Надо ним были кирпичные своды. Где-то капала вода. Пахло сыростью, плесенью и.. дымом. Живым, человеческим дымом.
Митяй поднялся, ощупывая стены. Пальцы нащупали шершавый кирпич, а потом – пустоту. Он пошёл на запах дыма, спотыкаясь о камни, и вдруг увидел свет. Тусклый, дрожащий, но такой родной.
Так он вышел к обитателям подземной Москвы.
Их было четверо. Сидели у костерка, разведённого прямо на земляном полу, грели руки над жестяной банкой с кипятком. При виде замерзшего, перепачканного снегом мальчишки никто не удивился.
– Ещё один, – лениво сказал старший, щербатый мужик со шрамом через всё лицо. Будущий Лом. – Откуда, мелочь?
– Сверху, – простуженно ответил Митяй. – Жить негде. Замерзаю.
– А что дать можешь?
Митяй лихорадочно ощупал себя. У него ничего не было. Ни денег, ни еды, ни даже нормальной одежды – в рваном зипунишке да дырявые валенки на босу ногу. И тут он вспомнил.
Он развязал тесемку на шее и вытащил медный крестик на гайтане – единственное, что осталось от матери. Простой, дешёвый, но тёплый от его тела.
– Вот, – протянул он, разжимая кулак.
Лом взял крестик, повертел в пальцах, усмехнулся.
– Богу, значит, молишься? Ну молись, чтобы выжить. Это здесь главная молитва. – И кивнул пареньку рядом: – Прими новенького. Пусть греется.
Митяй сел к огню, протянул окоченевшие руки к банке. Кто-то сунул ему кусок хлеба, чёрствого, с соломой, но такого вкусного, что у мальчишки защипало в носу от подступивших слёз. Он сдержался, не заплакал. Слёзы здесь были лишними.
– Как звать-то? – спросил конопатый паренёк постарше, тот самый, что сидел рядом. Тогда его звали просто Копа, но со временем это имя забылось.
– Митяй.
– А по-уличному?
Митяй пожал плечами. Уличного у него не было.
Конопатый оглядел его цепким взглядом. Худой, злой, голодный, но не сломленный. Глаза горят, как у волчонка. И в этих глазах – та самая напасть, от которой люди дохнут, если вовремя не прибиться к стае. Чума, а не ребёнок.
– Будешь Чумой, – решил конопатый. И засмеялся.
Так Митяй стал Чумой. И остался внизу, под Москвой, где не было морозных улиц и злых городовых, где свои законы и своя правда. Где через несколько лет он встретит обгорелого мальчишку с дворянским амулетом на шее и скажет ему те же слова, что когда-то сказали ему самому:
– Жрать хошь?
Глава 4. Лом.
До того, как стать Ломом, он был Григорием Захаровичем Кругловым, потомственным мещанином и одним из самых дерзких медвежатников Москвы. В те годы, когда он ещё ходил по верху и дышал свежим воздухом, его звали Гришка-Золотой Зуб – за коронку из червонного золота, которая сверкала в улыбке, когда он вскрывал очередной несгораемый ящик.
Гришка родился в Зарядье, в семье иконописца, который спился и умер, когда мальчишке исполнилось шесть. Мать, измождённая баба с вечно красными руками, таскала воду в трактиры, пока не слегла с горячкой. Гришка остался на улице в десять лет – возраст для Зарядья уже взрослый, возраст, когда либо ты становишься чьей-то добычей, либо начинаешь охотиться сам.
Он выбрал второе.
Первые годы он крутился возле пристаней, таскал тюки с барж, лудил медяки у зазевавшихся купцов. Но душа его лежала к другому. Ещё мальчишкой он завороженно смотрел, как слесарь в подвале их дома возится с замками: щелчок – и механизм поддаётся, открывая тайну. Гришка запоминал каждое движение, каждый поворот ключа. К двенадцати годам он мог открыть любой амбарный замок ржавым гвоздём.
К двадцати пяти он собрал собственную артель. Работали чисто, без шума и крови. Гришка не любил мокрых дел – считал, что лишняя кровь притягивает лишнее внимание. Он брал только сейфы, только в богатых домах, только когда хозяева уезжали на балы или в имения. Про него говорили: «Золотой Зуб ножичком работает, как хирург. Вскроет – и не заметишь».
Жил он на широкую ногу. Снимал комнаты в приличном районе, одевался у портного, даже завёл роман с мещанской вдовушкой, которая думала, что он коммерсант средней руки. По вечерам Гришка сидел в трактире «Крым» на Неглинной, пил чай с лимоном и обсуждал с такими же чисто одетыми господами биржевые новости. Никто из сидевших рядом не знал, что эти господа – лучшие взломщики Москвы, а биржевые новости – шифровки о будущих налётах.
Конец пришёл внезапно.
Осенью 1888 года артель Гришки взяла заказ на сейф купца Елисеева – того самого, с гастрономом на Тверской. Заказчик, тощий господин в пенсне, пообещал золотые горы и даже показал чертежи расположения комнат. Гришка что-то заподозрил – слишком гладко всё шло, слишком легко достались чертежи. Но жадность пересилила.
В ту ночь они зашли в особняк ровно в два часа, когда город засыпал. Гришка возился с замком сейфа всего пятнадцать минут – редкая по тем временам немецкая работа, но для него – плёвое дело. Механизм щёлкнул, тяжёлая дверца отворилась, и в лицо пахнуло банковской бумагой и золотом.