Владимир Коваленко – Бог, которому нужен врач (страница 9)
Можно долго перечислять, как в этом баре меняется человек, как, поймав своими крыльями теплые, ласковые потоки алкоголя, взлетает вверх, упираясь в небеса, но конец этого всегда одинаков. Теплые пары исчезают, крылья слабеют, скукоживаются. И человек падает вниз, человек теряется, как испуганный кот, жмется в любую удобную нору, чтобы в следующие выходные воспарить к небесам, к Вселенной, к Создателю.
На этом моменте мирозданье каждую неделю делает вдох, и все несется вперед, колесо проворачивается, и материя обновляется.
Но кто же собирается в бар, не запасаясь до?
Кто перешагивает порог, не смочив алкоголем губ своих, не соприкоснувшись с едким зеленым змеем?
Кто готов тратить деньги на пиво в баре, когда здесь, в обычном продуктовом магазине, оно стоит куда дешевле? Кто готов поменять разогрев с бутылкой пива и сигаретой в тихом облезлом дворе-колодце на пустое попивание напитка в баре?
Вообще, теперь мало кто пьет во дворах. Это печально, как смерть юного воробушка солнечным летним днем. Может быть, все наше долгое цивилизационное развитие и было нужно лишь для того, чтобы научиться строить петербургские дворы и создавать алкоголь, чтобы поэты-неудачники могли выпить бутылочку-другую?
Вы считаете это абсурдным? Но если у вас есть идеи о другой цели человечества, то я готов их выслушать, но боюсь, что вспомните Вы, уважаемый читатель, только освоение космоса или какую-нибудь прочую ерунду.
В том дворе сильно пахло алкоголем, потому что кто-то навернул две бутылки паленого мартини о поребрик. Пожалуй, одна из ужаснейших трагедий – это разбитый паленый мартини. Силами нашей медицины мы научились лечить болезни. Ушедшую к другому девушку можно вернуть; поссорившись с другом, можно помириться, а разбитую бутылку не вернуть никак – только если слизывать содержимое с тротуара.
А на это, в силу воспитания, готовы пойти далеко не все.
– Печально, мать ить.
Саша ругался на весь переулок типичным пролетарским манером. Казалось, что этот человек пытается сказать своим видом всем вокруг, что эпоха битв, окопов и штыковых атак не ушла в прошлое, что война просто переместилась к нам в быт, заставляя обычного человека каждый день напяливать противогаз, чтобы не задохнуться в вони этого мира.
Я промолчал, почтив тем самым две разбитые бутылки.
Стремительно темнело, и к бару начинали стекаться все самые пристойные и непристойные личности и персонажи, которых вы только сможете себе представить, от обеспеченных и мешковатых мужчин до необеспеченных и костлявых женщин, профессоров, которые, вспоминая молодость, пьянствуют в кругу молодежи, профессоров с молодыми студентками, хипстеров, кавказцев, гопников, бандитов, легкодоступных девушек, труднодоступных девушек, уличных музыкантов, поэтов, националистов, прозаиков, бардов, коммунистов, фашистов, пышных женщин, кентавров, худых женщин, проституток, геев и транссексуалов.
В процессе наблюдения за прибывающим народом я и не заметил, как оказался внутри бара, сжимая в руке бокал с темным. Мозг поглощала идея о кредите, и поговорить с Сашей, честно, было не о чем. Точнее, не так. Это я почти ничего не говорил, а Саша изливался, словно где-то в его голове разверзлась дыра, из которой рвались наружу слова, слова, слова, слова.
Темы прыгали с одной на другую, то он рассказывал, как они с клубом реконструкторов праздновали день рождения руководителя и очень долго кричали разные непотребные и политически некорректные вещи, а потом резко переходил на тему того, как в самолете он смог переспать с женщиной старше его на пару десятков лет, причем не в туалете, а прямо на задних сиденьях.
Когда вся эта история стала меня немного утомлять, в бар вошел Паша с удивительно веселым лицом – плохой признак.
Я поприветствовал его, но заранее предупредил как мог.
– В банк я не пойду, карту подставную делать не собираюсь, в аферах не участвую, людей не убиваю, на бабушках не женюсь, отсидки мне не нужны.
– Я всего лишь предлагаю тебе подзаработать. На проходе стоять неудобно, лучше присесть.
Мы заняли самую выгодную позицию, из которой нас не могли видеть бармены, но мы могли видеть всех. Из этой позиции очень удобно пить не только купленное пиво, но и принесенный с собой во фляге «Киновский» коньяк.
– Дорогой мой друг из долговой ямы, что ты знаешь о торговле картинами?
– Ровным счетом ничего.
– Угу, ага, а конкретно о картине Малевича «Самовар»?
– Ответ отрицательный.
– Я сильно помогу тебе, если скажу, что это та, которая исчезла из Ростовского музея где-то в середине двадцатого века?
– Нисколько. Я полный ноль в искусстве.
– Вот! Такие нам и нужны. Будешь продавать картины только так.
– Ты меня к себе в музей хочешь устроить? Я так буду кредит выплачивать несколько жизней точно, до следующего воплощения Будды.
– Не в музей, бери выше. Будешь подделками русского авангарда торговать. Система железная, мы через музей так пару раз делали, никто не отличает.
– Паша, ты работаешь в Музее истории религии. Какой авангард? Кто его у вас покупает?
– Покупают и еще как покупают, очереди стоят. Как только говоришь про музей, все перед тобой на колени чуть ли не падают. Давай, допивай, и поедем, познакомлю тебя с Яковом.
– И куда же мы поедем?
– Иногда полезно выбраться из центра на окраину. Давай, допивай, допивай, прощайся с Сашей, кажется, он недорассказал тебе одну из своих историй. По глазам вижу, что недорассказал, прям хочет выговориться. Про то, как он на Крайнем Северу служил, или как крышу перестилал?
– Оба раза мимо. Про секс в самолете.
Пока мы ждали машину, неугомонный Саша вещал про отличия оттенков фельдграу в униформе Вермахта, и что разброс может быть колоссальным, затрагивая цветовую пропасть, на одной части которой будет голубой, а на другой коричневый. Мне было даже неудобно прерывать его рассказ, настолько Саша глубоко и основательно, настолько крепко погружался во вселенную, о которой шла речь, настолько ясно и отчетливо рассказывал он про униформу Вермахта. Но Паша бесцеремонно затащил меня в машину, где мы окончательно уничтожили фляжку коньяка. Такси быстро донесло нас до нужного дома.
Дом, в котором жил Яков, был обычным домом. Самым средним, самым простым. Средне запачканным, средне заселенным, средним по высоте, по формам, цвету. Самый обычный дом на окраине.
Дом был бы обычным домом, если бы здесь не происходили странные вещи. Необычные вещи. Вещи ужасные.
Кто-то постоянно шуршал. Так шуршал, что слышно было по всему дому – от первых до последних этажей. Некоторым жильцам казалось, что странные животные путешествуют по лестницам, громко стуча копытами, задевая рогами стены, раскурочивая лапами ступеньки.
Некоторым жильцам казалось, что в пустотах между стен с криками бегают люди.
Много было жалоб на этот дом. Обычным он был для города. Ужасом был он для Города.
Его коричневая серость, его единообразность, леность конструкции, обычность форм – все указывало жильцам, что не дом это вовсе, а нечто вроде котлована с силосом, в котором придется сидеть всю оставшуюся жизнь.
Но в каждом Городе, как и у каждого человека, есть пределы его тела. В каждом городе сам Город заканчивается. И начинается простой город – неживой, чахлый, скользкий. В Петербурге после Чёрной речки сам Петербург заканчивается и начинается кромешный сон, тьма, копирующая населенный пункт, усеянный призраками людей, их огрызками и остатками. За пределами Чёрной речки люди не рождаются, они появляются на свет уже мертвыми. Вне центра Петербурга люди не живут, не смеются, не умирают. Вне центра Петербурга нет времени, нет жизни, нет любви – есть только холодный сон. Сон разума.
Окраины выматывают, высасывают, высмеивают. Окраины пусты, тупы. В окраинах нет никакой эстетики, романтики, нет никакого шарма. Окраины – это вечная толпа, вечное свиное рыло, вечная пыль, стройка, шум машин, крик детей, пьяный ор, визг стиральной машины. Окраина – это главная Русская идея, ее метафизика, ее природа. Приехав на окраину любого города постсоветского пространства, вы почувствуете себя дома, в привычной среде. Потому что сама ткань времени поддается единой обезумевшей, безмозглой серости.
– Что ты видишь там, мой дорогой закредитованный друг?
– Дом.
– А еще что?
– Ну дом как дом, плохой, что еще? Панелька.
– Вот ты типичный спящий, не видишь обычных вещей. На последнем этаже здесь бордель, там двухкомнатная квартира, в которой две девушки-индивидуалки. Где-то на последнем этаже работный дом, там несколько квартир выкупили и заселили опустившимися элементами – алкоголиками, наркоманами, отсидевшими и прочими беглыми иноками, так сказать. Сегодня нам повезло, но обычно тут чад кутежа и драки с поножовщиной.
– Дай угадаю, Павел Саныч, а на третьем этаже притон?
– На четвертом.
– Ну да, я имел в виду, на четвертом, конечно же. Лучший этаж для притона.
– Ты обычно бродишь по городу, смотришь на дома, и все они одинаковы, как люди, а потом открываешь глаза, всматриваешься получше в каждый из них, и наступает озарение, за уютным светом электрических ламп ты видишь истинное наполнение, от которого становится страшно. Ладно, пошли.
На общей лестнице в подъезде Якова кто-то спал. То ли наркоман, то ли пьянчуга, но спал точно, подложив спортивную сумку под голову. От него исходила ужасающая вонь, а на груди лежала раскрытая книга «Формирование философии марксизма» за авторством Ойзермана с подъеденным плесенью корешком. Вокруг валялись другие книги, порванные на части, раздавленные и растоптанные, словно мы оказались на огромном поле битвы, с которого не вынесли павших.