Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 68)
О опять выстрел. И опять то же самое. Назавтра в полдень паренек отложил кнут и стрелял, не маскируясь, и конь делал в сторону лишь несколько ленивых прыжков, как будто по обещанию, которое опротивело хуже гнилого сена.
А утром третьего дня Алесь, сидя верхом, достал пистолет из-за пазухи и выстрелил. Перепуганный, возмущенный людским вероломством, конь сбросил его, но отбежал совсем недалеко.
После второго такого выстрела он только дрожал, понимая что хозяину нельзя причинять вред, что хозяин хороший, так как он один любил и нежил его, Тромба.
Дед, подъезжая вечером к парку, еще издалека заприметил дикого маленького кентавра. Кентавр галопом летел ему навстречу и еще издалека выстрелил из пистолета в воздух. А потом еще и еще — победоносно и гордо. И конь даже не содрогнулся, лишь косил бешеным глазом.
И летел. Летел.
Возле кареты Алесь поставил дрыганта свечой и выстрелил в воздух последний раз. И конь спокойно, горделиво вытанцовывая, словно и ему нравилось, что вот и он ни капельки не боится, пошел рядом с каретой.
— Приучил? — ахнул старый князь.
Алесь молча склонил голову.
— Сынок, — только и сумел сказать старик.
...Вечером сидели они в библиотеке. Свет луны пробивался сквозь цветные оконные стекла, падал на бесконечные корешки книг.
Сидели втроем. Ефросинья Глебовична плела кружева. Дед сидел в кресле и попивал. А Алесь сидел за своим столом, заявленным книгам.
Было тихо. Только гудел да порой постреливал искрами камин.
— Что было на выборах? — спросил Алесь.
Дед даже покраснел, вспомнив.
— А!
И злобно бросил:
— Доробковичи. Выскочки.
Рассказал обо всем. Как всегда, метко, язвительно, камня на камне не оставил.
— Сволота! Но ведь и эти сволочи, эти сто восемьдесят семь, которые против. Это они, думаешь, ради того, чтобы вместе недоимки выплатить, чтобы мужику легче?
— Осквернитель ты, батюшка, — заметила Глебовична.
— А что у них за душою? — горько продолжал князь. — Россея у них за душою? Польша у них за душою?! Своя земля?! Польшу они пропили. Россея для них — чернолапотница, своя земля им — мачеха. Сволочь пан, кругом сволочь... Васьки Вощилы на них мало, Емельки Пугача, Ромки Рокутовича на их мерзкие шеи.
...Дрова в камине порой вспыхивали, и тогда на книги, освещенные свечами, падал легкий багрянец.
— Дедушка, — спросил Алесь, — я вот что хотел спросить у тебя о царском титуле.
— А зачем это тебе еще? — иронично спросил Вежа. — Плюнь. Читай то, что про нас.
— Я и сам знаю, что не стоит, — согласился Алесь, отодвигая книгу. — Болтают-болтают, будто не хватает человеку слова «царь».
Алесь закрыл большущий том и начал смотреть в огонь. Через парк, через голые кроны, через непогоду долетел бой часов готической часовни. Девять часов.
— Шел бы ты спать, Алесь.
— Погоди, дедушка, погреюсь.
Дед поворошил дрова и промолвил:
— Так что это ты там хотел спросить о титуле этого подонка? Не говоря, конечно, вслух и при чужих.
Алесь опять раскрыл книгу.
— Понимаешь, зачем такой большущий и непонятный титул?
— Для важности. Чтобы знали, сколько земли государь награбил. А что там тебе непонятно?
— Ну вот: «самодержец всероссийский... царь польский... великий князь финляндский»... Это все понятно... А почему в старом титуле такие причудливые слова — «всея Великия и Малыя и... Белыя Руси»? Это еще что за глупость? Почему не «зеленыя»? Не «широкия»?
— Это названия такие.
— Чего названия? Ну, «Великая Русь» — это понятно. Империя действительно большая.
— Не туда гнешь, — пояснил старик. — Великая Русь — это все, что от истоков Днепра и Сожа и вплоть до восточного места, до пустынь, до гор... Малая... — это там, где живут хохлы.
— Это еще кто?
— Живет на юге такой народ. Это там, где Киев, и Полтава, и Миргород. Когда я ездил до Киева с императрицей, то насмотрелся. Народ интересный, на наши глаза — непривычный, но хороший.
— А «Белая» — это что?
— А это Приднепровье, Полесье, Минщина — все, по самое Подляшье.
Алесь покусывал перо.
— Что ж, тогда выходит, что мы жители Белой Руси?
— Еще чего. Мы — приднепровцы. А слово это «Белая Русь» — окончательно устаревшее, весьма давнее слово, которого никто не помнит.
Вежа думал:
«Да, я его тоже встречал. Когда-то, видимо, использовали... В акте пятнадцатого века, о продаже деревни Бездежская Стодола... Потом в акте от тысяча шестьсот девяносто первого года. Одного человека из нашего младшего рода разбирал копный суд. Его обиду».
Дед подошел к родовому шкафу и долго листал один из фолиантов.
— Вот. Копное дело о краже котла из винокурни. Четырнадцатого января того года. Знали.
Сел на свое место, наполнил бокал.
— Но забыли. Видимо, и надо было. Да слово это — сейчас оно и вообще под запретом, много лет нигде ты его не встретишь. Разве, может, вот тут, в старом царском титуле. Так что выбрось ты из головы эту старую труху. 3анимайся нынешним днем.
— Ну, а почему ж так?
— А потому, что никому до этого дела нет. Про другое надо думать.
— Про что?
— Ну, хоть бы про то, что приднепровские дворяне стали луями, что нет больше в Приднепровье ни силы, ни ума, ни чести. Что мы вымираем.
— Что ты, батюшка, — ужаснулась Глебовична. — Кушать нам разве нечего? Да упаси боже!
— Помолчи минутку, — мягко попросил старый князь. — Вымираем, Алесь. Это — правда. Не дай бог только дожить. Ни тебе, моему внуку, ни твоему внуку. Возьми ты Могилев. Был богатый большой город. Возьми Полоцк... Загорск стал большой деревней. Друцк — маленькой и нищенствующей. В Суходоле два года назад было мужчин две тысячи без двухсот, женщин — полторы да сотня. Первое предзнаменование! И в этом году родилось сто пятьдесят девять человек, а умерло двести семьдесят семь. На сто восемнадцать человек стало меньше. И так почти каждый год. Из года в год сынок...
Пошевелил щипцами. Сноп искр рванулся вверх...
— Еще сто пятьдесят лет назад у нас каждый второй мещанин был грамотен, каждый десятый мужик. Прочти писцовые книги. А теперь? Голод, которого не должно быть, который имеется лишь потому, что все наше начальство жадное и глупое, как сивый мерин. Вот оно и все, сынок...
Алесь молчал, глядя в яркое пламя. Небывало серьезное лицо его казалось прозрачным и суровым. Зрачки были глубокими, а брови — еще темнее обыкновенного, совсем угольные. Он тяжело, не по-детски, думал.
Багрянец трепетал на его лице, и потому оно, казалось, было облито густой кровью, целыми ручьями крови.
— Я не понимаю, — промолвил он наконец глухим голосом. — Не понимаю, почему так говорил в усыпальнице отец: «У друг их есть имя — у нас нет ничего, кроме могил»? — Узкая рука сломала перо. — Да нет, нет. Есть имя. Не одни могилы. Имя тоже есть, забытое, устаревшее. Но ведь есть.
— Возможно, — отозвался дед. — Только все это не то. Ступай лучше спать, внучек. Поздно тебе тут сидеть и думать.
Вставая, Алесь с каким-то особенным чувством погладил пальцами лист титула. Этот грустный, никому не нужный лист с длинной надписью.
***
...Я спускался с вершины Святой горы. Было поздно, и солнце давно село за горы. Ломая дубняк, ступая на жесткие подушки камнеломки, я шел ниже и ниже, туда, где над бухтой горели невероятно синие огни.