18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 67)

18

Он кашлянул.

— Сейчас, после того как я напомнил вам это, мы можем на­чать баллотировку, господа. Прошу брать шары.

Вежа взял шар первым. Урна, наполовину красная, наполовину белая, имела в себе узкое овальное отверстие, куда как раз могла пройти рука. Отверстие разделялось на два отделения только вну­три урны, так что другим не было видно, куда человек кладет шар.

Вежа помедлил и, склонив седую голову, опустил его в белую половину урны.

Шар громко ударился о чистое дно.

А потом шары начали падать чаще и чаще, и удары становились все более и более глухими.

...Подсчитали шары поздно вечером, когда за окнами уже давно горели городские огни, а с болони долетала музыка войскового оркестра.

Маршалок Юрий подошел к отцу. Старый Вежа ждал, стоя воз­ле окна и глядя на тусклую в темноте ленту Днепра. Пан Юрий облокотился на подоконник рядом с ним.

— Эти шары гремели страшно, — отметил Вежа. — Как камни по гробу.

— Действительно, отец, — согласился пан Юрий. — Похоро­нили мы этими шарами записку Раткевича. Все.

— А что, разве похоронили?

— Похоронили, отец. В собрании было четыреста двадцать во­семь дворян. Чтобы записка об отрицании прошла — надо было не менее двухсот шестидесяти двух голосов. И вот.

— Сколько?

— За отмену двести шесть, против — сто восемьдесят семь.

Вежа двинулся было к выходу, но потом остановился. Лицо его было жестоким, когда он сказал сыну:

— Ты, маршалок, должен был из шкуры вылезть, а узнать о предложении Раткевича. По-видимому, не одни эти восемь чело­век знали?

— Не одни.

Старик сверлил сына глазами.

— Раубич знал?

— Откуда-то знал. Раткевич к нему довольно близок.

— Ну вот. Ты должен был знать. Должен был сказать мне.

— Чем бы ты помог?

— Деньгами. Я привез бы в собрание всю мелкую шляхту, у которой есть голоса, но нет мужиков, нет даже денег, чтобы по­ехать в губернию, где, в конце концов, им, обиженным, нечего делать. А они бы голосовали, как ты, как я... Я привез бы только сто человек — и Кроер полетел бы рылом.

— Зачем тебе это делать?

Вежа улыбнулся.

— Так просто. Клейне приятно сидеть рядом с Зохаром, мне — столкнуть эту сволочь, заставить их драться. Наконец, мне просто забавно было бы посмотреть, а что из этого получится. И я не люблю Кроера.

...Он пошел. А после его ухода разгорелся еще один спор. Едва только объявили результаты баллотировки, пан Брониборский, вытягивая за собою сторонников, как комета — хвост, подошел к Кроеру.

— Ну, — обратился он. — Так, может, господин Кроер объяс­нит мне, почему он держал себя как паршивая шалава? Почему он сорвал баллотировку?

— Потому, что не хотел, чтобы ты умер на свободе, — ответил Кроер. — Мне больше по нраву, чтобы ты умер в долговой тюрь­ме. А это так и будет, если мужики останутся твоими.

— Я умру в долговой тюрьме, а тебя прикончат твои мужики. Грязная свинья, — губы Брониборского дрожали.

— Голодранец!

— Жандармский холуй! Лизоблюд! В окно вылетишь, мужик!

В ответ Кроер отвесил Брониборскому пощечину — на собра­ниях нельзя было иметь оружия.

Брониборский ответил двумя — справа и слева.

Гам взвился над их головами. В следующий момент они сцепи­лись и, опрокидывая кресла, загрохотали в сторону окон.

В грудях людей вспыхивали испанские страсти. В реянии воз­гласов, в треске и рычании отовсюду, по проходу и прямо через кресла, летели, прыгали, бежали слуги собрания и его члены — разнимать дворян.

XX

Я пишу эти строки на бумаге, соленой от морского ветра. Море, темно-синее, в редких белых кружевах, разбивается о большой камень, на котором я лежу, всплескивает пеной и попадает мне на ноги, а если повезет, — лишь одними брызгами, — падает мне на спину.

Холодные, как ожог, поцелуи соленой морской воды.

А земля вокруг сухая, потрескавшаяся, как ладонь обезьяны, пепельно-серая либо голубая. И среди этой сухости огромный, как до Турции, и глубокий, вплоть до последнего дня, насквозь синий прозрачный кристалл — чистейшей воды. Море пахнет йодом и водорослями, земля — пылью, сухой колючкой, нагретым мрамором, корицей и перцем, сухим овечьим пометом.

Илиадой!

Я прикрываю бумагу своим телом. А вода мчится справа и слева от меня, рвется в бухту, разбивается о скалы, несет с собою, как тысячи тысячи лет, дымные агаты, зеленоватые халцедоны и винно-прозрачный (как молодое здешнее вино) сердолик.

Порой в глубинах мелькнет синее веретенице скумбрии, пр раскаленным, пахучим бокам камня бегают любознательные крабы, а море наступает и отступает, и мой камень, кажется, качается в воде, то вырастая, то опускаясь, звонкий, как бронзовый корабль аргонавтов, бессмертный «Арго».

Поднимаю глаза и замечаю — далеко! — прозрачное деревце гледичии. Большущие сухие стручки на нем — как связки свернувшихся темных змей.

Поднимаю глаза еще выше — и тогда вижу, как на вершине Карадага, на вершине Святой горы, спокойно покоятся два маленьких прозрачных облачка. Ночью над Карадагом взойдет луна, осветит их, и каждое засияет прозрачным, слабо-розовым и винным, жемчужным светом — как сердолик.

И главное — море!

Это то самое море, в которое впадает моя извечна, моя великая река, мой Днепр.

И он, и еще тысячи тысяч рек, ручьев и просто струек отдают морю воду, отражения берегов, которые они видели ка всем своем пути, муть, цвет вод, ветви, листья своих лесов и трав и, наконец, самих себя, свою жизнь.

Мы несем в это море все доброе и злое, что мы видели, мы не­сем в него свою жизнь, даже больше — свою душу.

И каждый впадает по-своему. Одна река издавна знает, в какое море она плывет, вторая — с трудом пробивает себе путь. Одна видит море с самых своих истоков, вторая — мучительно и дол­го, очень долго, ищет его. Третья теряется в песках, пересыхает и гибнет, так и не замечая морских волн. А четвертая неожиданно, еще за минуту не зная ничего, падает в него, как струйка воды в сердоликовую бухту.

Я лежу на горячем морщинистом камне и думаю, не хватит ли мне водить без дороги тонкую, детскую струйку жизни мое­го дорогого паренька. Впереди, конечно, еще сколы, в которых надо проточить себе дорогу, пески, в которых надо не высохнуть, стройные, как девушки, ивы, корой которых надо напоить, и поля сеч, с которых надо милосердно смыть кровь.

Но пускай он хотя бы издалека, хотя бы дождевой каплей на листочке днепровского явора, каплей, которая через минуту упадет в родник, увидит далекое-далекое море, к которому лежит его путь. Ему так будет легче. И невыносимо более трудно. Так как, повидав море, человек перестает быть ребенком, человек стано­вится человеком.

Не стоит отговаривать. Пора. Пускай стремительнее побежит вода. Хватит медлительности. Иначе долго, слишком долго при­дется бежать.

А море ждет. И пускай ручеек увидит его неожиданно, потому что так было с каждым ручейком, ведь они не знали, какое море ждет их, и падали туда, еще не догадываясь о существовании моря, каждый по отдельности, срываясь с замшелых скал, как звонкая струйка в сердоликовую бухту.

Порой так бывает и теперь. Тогда это происходило только так.

Спеши, струя воды! Море ждет! Море шумит подо мной!

***

Дед вернулся с губернского съезда рассерженный.

Все три дня, когда его не было, Алесь приучал Тромба к вы­стрелам и еще читал основы генеалогии и геральдики. Дед перед отъездом достал и положил ему на стол «Парчовую книгу Загор­ских», «Книгу младших родов», «Хронику Суходола и Зборова», «Аксамитную книгу», «Государев родословец», «Городельский привилей» и «Статут Литовский». В этих книгах самое важное было отмечено, так как все они, кроме двух, были рукописными копиями.

Алесь был рад этому занятию.

А днем он приучал Тромба. Он просто вспомнил, что щелканье пастушьего кнута очень напоминает выстрел. И щелкал, угощая коня сахаром после каждого «выстрела». Этого Тромб не боялся, он помнил, как щелкали кнуты на выпасе чистокровных коней, где он бегал стригунком. И он любил маленького хозяина. На ис­ходе второго дня Алесь, одновременно с рывком кнута, выстрелил из пистолета негромким холостым зарядом. И сразу увидел, как мелко задрожала, переливаясь, лоснящаяся пятнистая кожа коня.

Перезаряжая пистолет, Алесь говорил с Тромбом ласковым, печальным голосом.

Тромб слушал свое имя и голос и, словно соглашаясь, качал нервной головкой.

Опять выстрел. На этот раз немного громче, нежели кнут. Конь не выдержал и взял во весь опор. Но никто его не держал, не было страшных, как Голгофа, веревок. Отбежав, конь глянул на хозяина и увидел, что он даже не смотрит в его сторону, что у него ничего нет в руках, кроме кусочка сахара. И он, издалека, легонько заржал.

Алесь сделал несколько шагов навстречу. Не следовало мане­житься, а то еще спрячет белое и сладкое в карман... И Алесь дал коню сахар, сел на него и, успокаивая, объехал большой круг по желтой луговине.