Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 65)
Немного дальше, отодвинувшись от Таркайлы, сидел Исленьев. Румяное, как яблоко, старческое лицо его было недовольным, слегка даже брезгливым: разговоры, разговоры, разговоры — надоело.
В конце стола, возле урны, поодаль от всех, по-барски, с мягкой старческой грацией развалился в кресле старый Вежа. Рукою прикрыл рот. Людям в зале виден был поверх руки хитрый, с искрой, глаз.
Пан Юрий, маршалок Юрий — ведь тут он был совсем другим, неизвестно откуда и величие взялось — обводил глазами зал.
...Все знакомые, каждое лицо, каждая фигура... Вон сидит единственная среди всех женщина, Надея Клейна (у нее в доме нет взрослых мужчин, и ездит она в собрание принципиально). А вон там волнуется пан Мнишек с его измученным лицом и сдержанным достоинством в глазах. Возле него Раткевич Юльян, глава младшего рода Загорских, человек с нервным желтоватым лицом. Он говорит о чем-то с Мнишком. Иногда к ним склоняется из заднего ряда голова Николы Брониборского, тоже родственника из младшего рода. Неприятная голова, алчная, с хватким, как у голавля, ртом. Этот, очевидно, заправляет делами в своем углу и сейчас что-то готовит.
В первом ряду желчное, обессиленное какой-то неотвязной думой лицо Яроша Раубича. На подлокотнике кресла тяжело лежит безволосая рука с железным браслетом. Глаза-провалы порой встречаются с глазами пана Юрия и смежаются, как у усталой птицы.
...Пан Иван Таркайла с братом. Эти, видимо, что-то прослышали, так как сидят настороженно. Оба пышноусые, оба в добротных, на сто лет, сюртуках.
«Ох, что-то будет. Ей-богу, будет», — думает пан Юрий.
Тем более что в заднем ряду сидит далекий братец жены, миленький пан Кастусь Кроер, лохматый, как всегда в подпитии, с обезумевшими серыми глазами, такими бешеными, что хоть ты перекрестись, заглянув в них по случаю.
Говорят, что после бунта в Пивощах братец совсем распоясался: пьет как одержимый, распутничает, транжирит достояние. По деревням стоит ругань, плач, мордобой. Подружился, сволочь, с Мусатовым, дал ему, говорят, на лапу, только чтобы тот помог поймать того сбежавшего мужика, который бросил виды... Как это его? Кошик?.. Корчик?..
И вот мелкопоместные вместе с голубыми рискают по лесам, ловят. Да только черта вы его без предательства поймаете... Сколько лет гуляют знаменитые бандиты? А сколько повезет. Пройдисвет гулял несколько лет. Чертов Батька — шестнадцать, да еще одно лето, пока собутыльники по пьянке не дали дубиной, да попали, видимо, по голому месту. Черный Война гуляет уже двадцать лет. Леса немеренные, тропы знакомые. Пока может человек справляться с уединением, пока держится подальше от людей — до того времени ему и ходить.
Пан Юрий почти жаждал, чтобы в одной из деревень Кроера случилось что-либо дикое. Тогда дворянское сообщество под его, пана Юрия, руководством имело бы право и возможность требовать опеки над этим рассвирепевшим псом. Лишить из-за неспособности и пьяной придурковатости управлять живыми людьми, поместья в опеку, а пана Константина под домашнее заключение, играть с нянькой в дурака да читать Четьи-Минеи.
Пускай один изувечен, зато остальная тысяча душ вздохнула бы с облегчением.
И ничего, ничего ведь с ним нельзя сделать, пока он бандитским бароном сидит в своих деревнях. «Мой дом...» И идите вы, мол, к черту с вашими советами, пан маршалок и пан губернатор.
Старый Вежа смотрел на сына и улыбался. Все-таки чего-то стоит. Даже все эти soi disant gros bonnets1 смотрят на него не без уважения.
В конце концов, уважение у них приобрести легко.
Вежа наклонился к Исленьеву, шепнул ему:
— Смотри, как
— Вы ворчун, князь, — молвил Исленьев. — Вы опять ругаете этих людей, и правительство, и веру. Просто диву даешься.
Они улыбнулась. Из всей этой компании Вежа уважал только одного Исленьева. Уважал за чистоту, хотя и относился к нему с какой-то странной снисходительностью, так как Исленьев мягкотело служил.
А граф любил Вежу. В двенадцатом году молоденький гусар Исленьев раненым попал в плен к французам. Вежа выкупил его, излечил и переправил со своими людьми в русскую армию. В ее составе графе прошел от Тарутина до Парижа. И вот теперь никак не мог забыть того, что Вежа для него сделал. Ведь князь спас ему не жизнь, а честь.
...Загорскому удалось установить тишину. Он сделал Басаку-Яроцкому знак говорить дальше.
Председатель для порядка еще раз ударил в маленький гонг. Бронзовый звук как-то жалобно пролетел по огромному поутихшему залу, прозвучал под сводами и умолк.
— Тихо, господа дворяне, — обратился Яроцкий. — Мы нарочно оставили время на то, чтобы обсудить записку, поданную дворянскому губернскому собранию и подписанную восьмью дворянами...
Глаза Загорского встретились с глазами Раубича и спросили:
— Это?
— Это, — опустил Раубич темные ресницы.
— Восьмью, — говорил важно Яроцкий. — Брониборским, Витахмовичем, Вирским, Панафидиным, Яновским... Раткевичем...
— Семь пар чистых, — бросил Кроер, и все посмотрели на него.
— Ямонтом...
— Семь пар нечистых, — прервал Кроер, но уже тише.
— И Мнишком... При этом пан Мнишек поставил подпись только вчера... А пан Раткевич, хотя идея записки была его, снял свою подпись, не соглашаясь с дополнениями, внесенными Брониборским, и согласился опять поставить лишь сегодня, требуя, однако, возможности высказать особое мнение.
— ...в проруби, — заключил Кроер.
На него шикнули. В голосе Яроцкого, в настороженном молчании тех, которые знали, было что-то такое, что заставляло всех молчать, замереть.
— Господин Брониборский, — обратился Яроцкий, — идите сюда, читайте.
Брониборский, с хватким, как у голавля, ртом, встал, чеканя шаг, пошел на подиум. Красная сафьяновая папка с золотыми снурами зажата под мышкой, голова вскинута.
...Достав из папки листы голубой бумаги, Брониборский начал читать, держа лорнет куда выше листа.
Все слушали. Это были обычные сведения о бедственном положении губернии, о граде, о неслыханной болезни картофеля, когда клубни почти нельзя отличить от грязи, о платежах по займам, о недоборах... Все знали это, но сведения, собранные воедино, звучали теперь значительно весомее и даже устрашающе.
Положение было действительно угрожающим.
Закончив с вводной частью, Брониборский обвел всех взглядом, умолк на минуту — в зале не было слышно людей — и возвысил голос:
«Для отвращения гибельных последствий несостоятельности владельцев, происходивших от постигших губернию в минувших годах неурожаев, прибегнуть к чрезвычайным средствам, а именно...»
Зал молчал.
— «А именно: изъявить готовность отказаться от крепостного права над людьми и при представлении высшему правительству о нуждах дворянства просить о дозволении составить комитет для начертания на вышеизложенном основании будущих прав как владельцев, так и крестьян»2.
Молчание было свинцовым, и в этом молчании прозвучал голос:
— Прав!
И в ответ ему полетело с разных концов:
— Правильно!
— Хватит уже!
— И они голодают, и мы!
Вдруг взвился над своим креслом пан Кроер.
— Нет!
Его безумные серые глаза, расширенные, остекленевшие, обводили людей.
— Нет и еще раз нет! Кто придумал? Голодранцы придумали! У которых своих душ нет. Зависть их берет! Мнишки придумали, Вирские! Люди с двумя дворовыми! Нищие!
— Я не нищий и не голодранец, — возвысил голос длиннющий, как рождественская свеча, Юльян Раткевич. Желтоватое лицо его было нервно-злое. — Я не голодранец. И мое особое мнение — вот оно. Брониборский предлагает отступить от местного принципа: «Крестьяне не наши, а земля наша, но они пашут ее и потому подчиняются» и от принципа центральных губерний: «Крестьяне наши, а земля — их» во имя принципа: «Мужики не принадлежат нам — земля не принадлежит им». Это, я считаю, нечестно, это лишает мужиков пожитков, делает их нищими. А мне, да и всем тут, не нужны работники-нищие, помощники-нищие. Я сожалею, что пустил Брониборского и позволил ему дополнять мою записку. Сожалею, что теперь остался в меньшинстве с паном Мнишком. Я считаю правильным принцип: «Они — не наши, а земля — наполовину». А то получилось, что я начал это дело, так как мне лично крепостное право невыгодно. А это не так. Все.
— Ты начал это дело, потому что ты якобинец, — Кроер кричал с круглыми от гнева глазами, — потому что от тебя несет французятиной. Глядите, дворяне! Дворяне, не слушайте! Это начало вашего конца!
Шум вспыхнул вокруг него. Собутыльники тащили пана на место. Раткевич рвался к Кроеру.
— Мужицкие благодетели! — кричал Кроер. — Якобинцы! Княжествами им владеть надоело! Они в босяки захотели, в шорники!
...Исленьев склонился к Веже и тихо спросил у него:
— Ну? Ждали вы этого?
— Давно ждал, — Вежа смотрел на кипение толпы. — Да только немного не так ждал.
— Чем вы это все объясняете?
— Подлостью, — спокойно ответил Вежа.
— Почему-у?
— Дурак Кроер не прав, — продолжил Вежа. — Они не в якобинцы захотели и не в шорники. Таких среди них — Мнишек да Раткевич. Это — святые оболтусы. Как будто кто-то им позволит быть святыми в этом притоне. А остальные? Слышите, как на Кроера кричат? Разве только те, кто подписал? Нет, большинство. Большинство против крепостничества. И они не в шорники захотели, а в богатые люди. И вот потому я не за то, чтобы отменили крепостное право в их усадьбах.