18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 163)

18

Алесь стоял бледный.

— Стыдно тебе лезть в чужие тетради! Стыдно врать!

— Прочесть?

Загорский бросился было на него. Виктор и Кастусь схватили за руки, удержали.

— Внимание! — возгласил Малаховский. — Князь Загорский при всех говорит, что я — врун. А я заявляю, что он низкий эго­ист и себялюбец. Ведь держать нужные всем стихи в тетради и не читать их...

— Замолчи! — бессознательно крикнул Алесь.

— Так что, мне прочесть или попросим его?

Валерий и Калиновские запротестовали было, но их голоса за­глушил общий крик:

— Просим! Просим!

— Я не поэт!

И тут тихий голос с мягким, не слишком ли даже мягким, ак­центом, тот же голос, который сказал о Владимире Киевском, про­изнес во внезапной тишине:

— Что ж это ты стыдишься стихов, хлопец?

Алесь крутанул головою в ту сторону.

На пороге стоял человек в синем сюртуке и исподлобья, с угрюмым, неуловимым смешком смотрел на Алеся.

— Так нельзя, — сказал Шевченко. — Сначала это, правда, как любовь. Страшно, что кто-то узнает. Но зачем же стыдиться люб­ви? Дана она — значит, счастлив человек на земле.

Зыгмунт устремился было встать ему навстречу, но поседевший человек сделал ему неуловимый жест ладонью, и тот остался си­деть, только глаза засмеялись.

— Пожалуйста. И мне любопытно, — с очень домашней инто­нацией попросил поэт. — Поляк?

— Белорус.

— Тогда тем более... Вы откуда?

И эта почти деревенская интонация в словах мученого-перемученного человека вдруг припомнила Алесю белого-белого деда Когута под дичком в цветении, закат и Днепр.

— С Днепра, — ответил Алесь.

В морщинках возле глаз поэта вдруг засияла невыразимая неж­ность.

— Так что, — молвил он, — плюнь в воду, то к нам принесет?

— У нас нельзя плевать в воду, — заметил Алесь. — Это «в глаза батьке».

— А у нас плюют, — с неожиданной грустью сказал поэт.

— Да и у нас... хватает...

— Тем более, — заявил Шевченко. — Читай, хлопец. Я тебя прошу.

Невозможно было читать свои бредни при нем. Это было не просто как показывать великому художнику свою детскую пач­котню: дом, а возле него человечка с восьмью пальцами на каждой руке. Это было большее: самого себя, кичливого, не жертвовав­шего еще ничем, вывести и поставить под суд человека, который отдал все.

— Я не могу, — тихо произнес Загорский.

— Тот пан сказал, что у некоторых от твоих стихов аж глаза лезут. Читай.

— Нет, — у Алеся пересохло в глотке. — Я читал кое-что из вашего, и...

Поэт понял. Зашевелились усы.

Горячие, синие теперь, смотрели на Алеся глаза. И Алесь вдруг ощутил, что ему будет не стыдно читать этому человеку даже сла­бые строки, что он даже хочет читать, что подсознательно, еще полчаса назад, мечтал об этом.

— «Язык», — начал он. — «Рота языку».

В курильне стояла тишина. Алесь почувствовал, как бьется сердце.

Глаза смотрели на него.

Есть преданье веков, что разрушит-таки

Вавилонскую башню Адам...

И сольются в один на земле языки,

Но в чужой, не родственный нам.

Он начал глухо: сердце мешало. Но поток слов, как всегда, успокоил его, а то, о чем он хотел говорить, преисполнило душу неизведанной нежностью, болью и последней, до конца, любовью.

И тогда голос его окреп, и он начал чувствовать сердцем каж­дое слово, как удар острой сталью. Румянец бросился в щеки, и он уже ничего не видел.

Так и мой непреложно уйдет в свой срок

В ядовитую вечность туч,

Самый синий и трепетный, как василек,

Горячий, как солнца луч.

Мне ни в счастье, ни в долгих летах нет нужды.

Пусть петля, пусть почить мне, скорбя,

Пусть не будет ни счастья, ни дней без вражды,

Если в них не будет тебя.

Сирота по изменчивой воле богов,

Гибнущий барк средь морей,

Пусть не встретит рассвета народ своего,

Коль предаст он тебя на заре!

И пускай не встречу я вешнего дня,

Счастья, песни, любви неземной,

Твой черный опреснок не стану менять

На отраву пшеницы чужой.

Со спокойным сердцем к адским котлам

Я сверну от райских садов,

Если первый же ангел не скажет мне там

По-родному: «Братец, здоров!»

Захотевший хоть слово твое погубить

Пускай прежде в последнем бою

Рушит смертью и пламенем тверди три: