18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 162)

18

Сколько ему могло быть лет? Определенно, далеко за пятьде­сят. Во всяком случае, об этом неопровержимо свидетельствовали очень седые усы, склеротический румянец на щеках и висках, нос, который когда-то, видимо, был слегка острым и немного вздерну­тым, а сейчас, с годами, обвис и сделался уже даже немного крас­ным. Да и брови были как у старика: кустистые, суровые брови.

Что-то, однако, не позволяло дать ему столько лет. Он, видимо, был моложе, несмотря на немного обрюзглую фигуру с пологими плечами и довольно заметным животом. На человеке был бархатисто-синий, густого цвета сюртук, жилетка цвета золотистого табака и голубой шейный платок.

Незнакомый встретился с Алесем глазами и, видимо, понял, что тот рассматривает его как любопытный и загадочный экземпляр рода человеческого. Усы шевельнулись, но даже если бы этого не было, об улыбке можно было бы догадаться по глазам.

Вот что молодило человека: глаза! То казалось, что они густой горячей синевы, такой темной, что почти черной, а то казалось, что золотинок в них больше.

Что могло менять так глаза? Наверно, очень большие, по срав­нению с райком, зрачки. Но глаза надолго оставались в памяти. Золотисто-карие и, можно поклясться, жгуче-синие, как южное небо.

Алесь успел еще подумать, что помрачневшее лицо человека ему кого-то напоминает. Эта тусклая тень в глазницах. Это сме­шанное выражение своего ненарушимого достоинства и, в то же время, словно виноватости.

Раубич. Ничего общего не было в этих лицах, но все-таки своим выражением лицо человека напоминало лицо Раубича. И Алесю стало неприятно, что Раубича... Так любил Яроша и так его теперь не любит.

Их делало похожими что-то большое и тяжелое в глазах. Какая-то мучительная вечная дума, которая истязала и даже в минуту веселья не давала облегчения. Тяжелое, обессиленное какой-то неотвязной думой, изможденное и грозное лицо.

— А того ты знаешь? — спросил Алесь, собираясь уже идти назад в курильню.

— Знаю.

— Кто?

— Шевченко.

— А-а, — безразлично протянул Алесь. — То идем, хлопцы.

Они пошли в курильню. Алесь постепенно замедлял шаг и на­конец остановился... Голос куда-то исчез.

— Кто?

— Шевченко.

— Какой?

— Ну, какой, — ответил Виктор. — Тот самый.

— Туп-пой ты человек, — сказал растерянно Алесь.

Алесь невольно сделал два шага назад. Прежде чем мозг успел додумать, что это неприлично. Но все равно было поздно: густо­-синего сюртука нигде не было видно.

— Ты что, не знал, кто он для него? — просипел беззвучно Кастусь Виктору. — Олух. Он для него не просто поэт. Он для него пример. Для всех нас.

...Из курильни большинство народа уже разошлось. Сидели возле огня лишь парни, с которыми в первый вечер познакомился Алесь, да Малаховский, Милевич и Зыгмунт. Но зато набралось другой молодежи. Некоторых Алесь знал. Вон те тоже земляки, из академии искусств. А тот — друг Врублевского по лесному инсти­туту, нескладный Яневич, белорус из-под Мяделя. А тот тоже свой, Антось Ивановский, друг Виктора по работе и идеям... Некоторых Алесь видел на заседаниях «Огула».

— Что ты мне, человече, назойливо треплешься о музыке, — злился Эдмунд Верига.

Его оппонент, по всему видно, студент-белошвейка, сидел, не­зависимо закинув ногу за ногу.

Спесивое лицо, презрительные губы, золотые брелоки на це­почке часов.

Цедил слова, будто из судейского кресла, твердо зная: хорошо все, о чем бы он ни сказал. Что он «левый», свидетельствовал раз­ве что один из брелоков — золотое сердце с рубиновой каплей крови. «Сердце Отчизны».

— Говорю, что однообразная музыка, грустная. Как язык, — ответил тот.

И тут Алесь понял, что брелок с «Сердцем Отчизны» — ложь.

— А ты знаешь о диапазоне мужских голосов в белорусских хорах? — спросил Верига. — Наверно, слышал, что так называе­мый «подводка» есть только в белорусских хорах? Из всех славян только у белорусов, да еще у донских казаков.

— Это еще что?

— Приятно спорить со знатоком музыки. Это самый высший, какой только возможно, солирующий мужской голос. Поет, а тебе кажется, что это ангелы с небес, или на небе бьют серебряные колокола. От них и до самой низкой октавы — вот тебе и одно­образие... Что, грустно?.. А вот это что?

Эдмунд пропел музыкальную фразу, мягкий голос нежно за­трепетал в стены комнаты и затих.

— Ну, это один дурак не знает. Начало знаменитой арии «Гальки».

— Это, хлопец, песня «Стала б ты калиной, обнял бы тебя я...». А это?

— Ария Антониды.

— Это «Выйду я на обо... на оболони гулять». Поют ее на Полотчине, Витебщине и почти до Смоленска... А это?

Звуки загудели почти страшно. Голос Эдмунда звучал басом.

— Н-не знаю... Органом звучит. Что, кто-то из старых немцев?

— Да нет, — ответил Верига. — Это «Пан Бог, твердыня моя». Старый хорал. Ты прав, однообразие. Манюшко, Глинка и... кого ты еще там выбрал?.. Баха?

Люди прыскали по углам.

— Ну что, еще будешь или, может, уже достаточно, сделаем передых? — Верига так и сказал. — Думаю, достаточно. Неинтересно мне что-то с тобою спорить.

— Я недавно встретился с одним «итальянцем», — как всегда, пряча в щели век глаза, заговорил страшный Малаховский. — Так он говорил, что на польские и белорусские слова нельзя писать музыку. Мол, только полнозвучные языки дают хороший текст для песни. Впереди, мол, идут романские и из них итальянский на первом месте. Потом идут греки и германцы. Потом, из славян идут украинцы и русские, а все остальное — дерьмо. Не стоит и пытаться. От лужичан до сербов.

Широкое чугунное лицо Владислава было повернуто в сторону от спорящих.

— Он композитор. Свинья, — взорвался вдруг Малаховский. — Я никогда ему этого не прощу. Приехал, жрет наш хлеб да нас же и ругает. Предложил ему стихотворение Дунина, стихотворение Словацкого да белорусское стихотворение Сырокомли. «Только попросите кого-нибудь перевести. К этим языкам музыку писать нельзя. Один слишком шипит, второй слишком звенит». Предло­жил мне подыскать ему поэта, чтобы тот написал ему слова для хорала благодарности государю императору... Слава, мол, тебе... спасибо за то, что мы — это мы. «Можно, уговорит, — и на мужицком говоре. Мужики ведь благодарят. Народ. Тут и такое хорошо будет...»

— А ты что? — спросил Кастусь.

— Я сначала хотел было... А потом подумал, что еще к судье попадешь... Не стал связываться. Но какая же свинья! Видит, что происходит. И благодарность петь хочет. От чужого имени. От имени народа, музыку и язык которого презирает. Да я родителей своих и то вслух не благодарил, что они меня в этот свет выпусти­ли. А этого... За что? Не он нам жизнь дал — спасибо за жизнь. Не он нам дал разум — спасибо за разум... Душит на каждом шагу, унижает — спасибо. Отнял все — спасибо. Дышим — спасибо. На каторгу идем — спасибо.

Малаховский вдруг взглянул на Алеся, и Загорский увидел доб­рую, ясную улыбку, которая сделала лицо друга почти красивым.

— Я это подумал и говорю: «Знаешь, есть у меня стихи одного поэта. Как раз по смыслу близко к тому, что тебе надо. Но он толь­ко через месяц приедет, так что, будешь ждать?» А зачем ждать, если за «хоралы благодарности» бриллиантовые перстни и золо­тые табакерки сразу дают?.. Вот уж не ожидал!

— И мы не ожидали, — отметил Виктор. — Ну, что дальше?

— Смысл, говорю, такой и этакий: спасибо за то, что освободил (от имущества), что всегда защищаешь (как с Наполеоном), ну и так далее. А размер настучу сейчас. Тот записывает. «Ага, четы­рехстопный анапест...»

Малаховский жевал губами, чтобы пригасить хитрую и едкую усмешку.

— Ну что, месяц спустя записал я эти стихи по памяти. Прихо­жу к этому «Моцарту», спрашиваю, готова ли музыка. Тот садится и брякает. Много настрогал за месяц. Уже и сообщения есть, что вот, пишет... Ну, я ему стихи читаю. Смотрю, лезут глаза, лезут... «Ты что ж это принес? Мужицкие стихи?»

Чьи стихи? — спросил мрачный Валерий.

_ Нашего «гражданина князюшки», — прыснул Малаховский.

Алесь побледнел.

— Ты что... Ты какое имел право? Да я и стихов не пишу.

— А кто у Кастуся однажды тетрадь забыл и только на следу­ющее утро прибежал?

— Да не пишу я, хлопцы, — Алесь глазами умолял друзей, что­бы поддержали. — Врет он. Тетрадь с замком.

— Ну-ка, Владик, отвечай, — попросил Виктор. — Как замок объяснишь?

— Да он шпилькой довольно легко открывается, — наивно от­ветил Малаховский.

— Не пишет он стихов... Какие стихи?!

— Н-ну, хотя бы «Рота языку».

— Что за слово? — спросил кто-то. — Слово не наше.

— Наше, — ответил от двери чей-то глухой голос. — Общесла­вянское. «Рота» означало клятву еще при Владимире Киевском.

— Да я разве настаиваю, — произнес хитрый Малаховский. — Названия нет. Ну, пускай не «Рота языку», а просто «Язык».