Владимир Карпов – Весенние ливни (страница 57)
— Нас, переживших войну, удивить трудно. Только я не расстреливал бы таких, а вешал. Куда ты? — издевательски спросил он механика, который с озобоченным видом стал прощаться.— У меня к тебе еще дельце есть. Погоди…
Очутившись в своем кабинете, Кашин выждал, пока следом войдет Алексеев, щелкнул французским замком и направился к столу.
— Садись,— предложил он, не оглядываясь.
Ненавидя себя в этот момент, Алексеев шагнул к дивану, но не воспользовался любезностью начальника. Ему захотелось открыто поговорить с Кашиным, заставить понять себя и, может быть, таким образом освободиться из-под чьей-то чужой власти.
— Я должен объясниться с вами,— начал он, жалобно моргая здоровым глазом.
Готовясь сесть, Кашин пододвинул ногой кресло и насторожился.
— Ну, валяй.
— Я уходил от разговора о своем прошлом, думая, что все и так поймут. Да, по правде говоря, и опасался — при желании все можно перекрутить. Тем более, если смотреть на человека предвзято. Многое тогда кажется подозрительным…
— А теперь не опасаешься? — догадался, куда клонит механик, ухмыльнулся Кашин.— И усложнять жизнь уже не боишься?
— Я не проклятый, чтобы до смерти ходить в людях второго сорта!
— Война, дорогой товарищ, великой проверкой была. Пусть тот, кто не выдержал ее, на себя пеняет.
— Я боролся как мог! — с отчаянием выкрикнул Алексеев.
— Пока известно только, что работал ты.
— Мы тоже подпольную группу организовали.
Кашин заерзал, будто разжигаемый каким-то нетерпением. Потом вскочил, вышел из-за стола и протянул руку, шевеля пальцами, словно просил денег. Презрительно скривившись, хлопнул по ней другой рукой и словно положил что-то.
— С кем? Когда? Справку давай!
— А мое слово?
— Ха-ха-ха! Знаем мы эти самодеятельные организации. Слуцкий процесс не последний. Не думай. У нас вон какая была — с горкомом. А и то провокаторов и гестаповских агентов хватало, хоть пруд пруди.
Алексеева затрясло.
— Вы не имеете права!
— Во-первых, я не про тебя, а о тех, против которых улики еще не собраны. А во-вторых, ты скажи, кто уполномочивал вас и что вы делали. Конкретно.
— Нас разоблачили, и гестаповцы арестовали всех. Я вену вскрыл… До полусмерти ведь били…
— Меня дела интересуют.
— Но я не об этом даже. Я хотел спросить, почему вы делаете всё, чтобы мне работа и жизнь осточертели. Неужели не всем дано право работать и жить?
— Знаю я теории, которыми оправдывают себя. Но мы успеем еще на отвлеченные темы побеседовать. У меня просьба к тебе.
Давая Алексееву остыть, Кашин опять грузно опустился в кресло, положил локти на стекло, лежавшее на столе. Подумал, что с самого начала чересчур перехватил. Однако от решения, принятого в цехе, не отказался.
— Помнишь, как когда-то? Есть в критике пять процентов правды, значит — на пользу,— начал он издалека, не без намека.
— Я также помню, к чему эта пятипроцентная правда привела.
—- Ого! Но будет… Рабочие собираются писать заявление на Дору,— сказал Кашин сухо.— Ты помоги им.
— На кого? — точно не поняв, спросил Алексеев.— На Димину?
— Она такая же Димина, как я датский принц, дорогой товарищ! Да ее и свои не больно жалуют. В гетто, говорят, и то баламутила. А они, не бойся, хоть и умеют друг за друга постоять, к отщепенцам непримиримы,— попробовал подойти к механику с другой стороны Кашин.
Он вообще бравировал в подобных случаях грубостью и как бы хвалился: при необходимости тоже может сказать, что официально не одобряется.
— Нет, нет, только не это! У меня совесть еще осталась,— уже решительно возразил Алексеев.
— Ну, как знаешь, перепрашивать не буду. Но смотри!.. То, что я делаю на заводе, там,— Кашин большим пальцем ткнул вверх,— всеодно не сегодня-завтра открыто поддержат. Вот так-то….
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Уже которую ночь Сосновский просыпался в третьем часу. Долго ворочался с закрытыми глазами. В голову лезло разное, главным образом неприятное. Чтобы оправдаться перед собою, выдумывал противников, обвинения, какие они могли бросить ему, и вступал в горячий спор.
Вчера, например, он долго и непримиримо пререкался с Диминым. Тот обвинял, что весь его интерес к политике ограничивается чтением газет, а Сосновский возмущался и доказывал свое.
«Да и в газете для тебя существуют лишь третья и четвертая страницы,— изобличал его Димин.— Передовые вовсе редко читаешь, только те, которые тебя касаются. В теоретических статьях просматриваешь разве заголовки да авторов. Все, что пишется о сельском хозяйстве, вообще не для тебя. Даже рад, что читать не нужно. А насчет изучения философии и говорить не приходится…»
Возражать было трудно. Но нельзя было и соглашаться. Сосновский сердито поправлял подушку, переворачивался на другой бок и отводил обвинение вопросом:
«А ты думаешь, читать передовые слишком интересно?»
«Когда живешь жизнью страны — да. Но ты формалист. Ты привык во всем ждать распоряжений. А исполнителю, конечно, интересно лишь то, что имеет директивный характер. У тебя, неукоснительно верующего в субординацию, выработалось даже свое представление об этике, о правах. Ты, например, считаешь нормальным, что устроил пасынка в институт. Не так у нас, мол, много главных инженеров, чтобы отказывать им в скидках. А как же иначе: я, дескать, элита, избранный!»
«О том, что я добился зачисления Юрия кандидатом,— защищался Сосновский, — могу рассказать хоть в парткоме. Не беспокойся, там поймут и меня и директора института. Не думай, пожалуйста, что ты сам идеал…»
«В парткоме ты, конечно, расскажешь. А вот выйди, признайся перед людьми. Ну, к примеру, перед бывшими десятиклассниками и их родителями. Признаешься? Поймут они тебя?..»
«У меня дел и без таких осложнений хватает. Мне важней другое — создать условия, нужные для работы. У меня ведь идеи есть, замыслы. В специализации завода например, я оказался прав. Или я не люблю свою работу? Наоборот — сильнее, чем остальное. Для нее, в конце концов, и живу. Обществу так больше будет проку. А что касается лавирования, то его и тебе не занимать. Только у тебя более профессионально получается…»
Проснулся Сосновский и в эту ночь. Включил свет, взглянул на часы — было ровно три. Удивленный, перевел взгляд на жену, которая спокойно спала, повязав косынкой голову с накрученными на бигуди волосами.
— Спит,— вслух сказал он и лег снова.
С тоской подумал, что годы бегут. Иногда он вообще почему-то был не прочь вспоминать о своем возрасте, ссылаться на него. «В наши годы, понятно, это уже тяжеленько»,— невесело вздыхал он, но, по совести говоря, еще не чувствовал себя пожилым. Более того, в глубине души посмеивался над собеседником и кокетничал: «Ну что ж, я-то сказать могу… Со стороны возможно, кое-кто и думает так. Но это же глупости! Разве я в летах?»
Приятно иной раз прибедняться, играть скромного. Да и впрямь, понятие о возрасте относительное. То, что в восемнадцать лет считается старостью, для шестидесятилетних выглядит зрелостью. Сосновский, видевший в жене еще молодую женщину, однажды услышал, как Юрий говорил Севке: «Моя старуха и отчим пойдут в гости, приходи. Дома будем одни…»
Но все-таки в душу стала закрадываться тоска. Вспомнилось, как в отчаянии, беспомощно заплакала Вера, когда, хлопнув дверью, ушли тогда Шарупичи. Как до истерики кричала на сына, а после умоляла и жалела его. «Нет, стареем оба,— уже искренне подумал Сосновский.— Пора браться за ум, за разум. До сорока, как говорят, можно еще финтить, кривить душой, а после — не-ет! После ни себе, ни другим лгать нельзя. Ни на йоту!»
«Нам недостает искренности,— обратился он мысленно к жене.— Всё с оглядкой, всё с оглядкой. Некоторые разучились вести себя, как хотелось бы. Кашин вон первым никогда не поделится новостью, хотя и подмывает рассказать. Начнет говорить лишь, когда еще раз о ней при свидетелях услышит. Будет рассказывать и ссылаться на того, от кого услышал. За что купил — за то, дескать, и продаю. А самое страшное, что это он считает своей выдержанностью».
«Не мудри, Макс,— серчала Вера.— Вечно какая-то фантазия у тебя…»
«А почему, по-твоему, так случилось у Юрия с Лёдей? Я уверен: там никто никого не искушал. Просто Шарупичи, мы, школа мало воспитывали в них убежденность, идеализм. Конечно, не в философском смысле…»
«Знаю я и твой идеализм!»
«Ну и пусть. Но мне все-таки хочется, чтобы ты заставила Юрия выполнить свой долг. Поверь, нельзя ему начинать самостоятельную жизнь с того, что он губит человека».
Сосновскому захотелось по-настоящему поговорить с женой. Повернувшись к ней, он кашлянул и положил руку на ее плечо.
— Чего тебе? — плаксиво забормотала Вера.
— Хочу кое-что сказать.
— Ты что, сдурел?
— Нет, серьезно.
— Отстань! И ночью нет покоя… Ну, чего тебе?
Ответить на этот вопрос оказалось не легко. Мысли, которые только что теснились и волновали, неожиданно сдались неубедительными, наивными.
— Что будем делать с Лёдей? — спросил он неуверенно.— Вчера Шарупича поздравляли с депутатством. Поздравлял, понятно, и я, а смотреть в глаза не мог.
— Ты меня разбудил, чтобы это сказать?
— Может вспыхнуть скандал. Трепать будут и мою фамилию.