Владимир Кантор – «Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского (страница 93)
Он хотел не бегства, не просьбы униженной о помиловании, а освобождения на законном правовом основании. Да и мстительных чувств к убитому самодержцу не питал. Как написал генерал Новицкий: «Бог, в неизреченном милосердии всепрощающий, конечно, простит и инкриминаторов, погубивших Чернышевского. Вероятно, еще при жизни своей он простил их и сам, сказав, по своему обыкновению: “Ну, что же тут делать-с? все это в порядке вещей…”. Но потомство, но история, – хочется крепко веровать, – не простит этим людям никогда!..»[395]
Письма жены приводили его в состояние сильного возбуждения. «За одну ночь, бывало, столько перемен бывает с ним! То он поет, то танцует, то хохочет вслух, громко, то говорит сам с собой, то плачет навзрыд! Горько плачет, громко эдак! Особенно плачет, бывало, после получения писем от семьи. Говорили, что он жену свою очень любил; он сам рассказывал про детей своих. <…> После таких ночей так расстроится, бывало, что не выходит из своей комнаты, печален, ни с кем не говорит ни слова, запрётся и сидит безвыходно»[396], – приводит воспоминания жены жандарма Щепина В.Г. Короленко.
Но видите ли, в чем же я должен просить помилования?! Вернуться в европейскую часть России, к семье, к журнальному труду он, разумеется, хотел. Но – поразительное дело – никаких униженных просьб! Он требовал каждый раз лишь справедливости, пытаясь – безуспешно – хоть на маленьком пространстве создать правовое поле в России.
И здесь мы подходим к очень важному вилюйскому эпизоду. Который на все лады пересказывают авторы работ о Чернышевском. Ему вдруг предложили подать прошение о помиловании. Вряд ли это было решение императора, но, очевидно, самодержец не возражал. Своего рода проверка на силу духа. Бакунин ведь запросил пардону. Позиция и ответ Чернышевского, думаю, только укрепили неприязнь к нему императора. Но по порядку. Это история, рассказанная адъютантом генерал-губернатора Восточной Сибири Григорием Васильевичем Винниковым, и дошедшая до нас в почти дословном изложении военного врача и бытописателя Владимира Яковлевича Кокосова, который писал так: «Веря ему безусловно, я передаю то, что он рассказывал в присутствии своей жены.
– Состоя адъютантом генерал-губернатора Синельникова с 1871 года, я исполнял разные поручения и кое-что могу рассказать вам и о Чернышевском. По правде сказать, замечательнейшая выдающаяся личность погибла в его лице для России, а главное, погибла, как говорится, “ни за грош, ни за копейку”… Впрочем, для нас, россиян, это дело привычно: лучшее ссылаем, худшее вставляем на развод… В 1874 году генерал-губернатором была получена из Петербурга бумага приблизительно такого содержания: “Если государственный преступник Чернышевский подаст прошение о помиловании, то он может надеяться на освобождение его из Вилюйска, а со временем и на возвращение на родину (выделено мною. –
Чернышевский был привезен на каторгу, в Нерчинский завод, при генерал-губернаторе Корсакове, а после окончания им срока каторжных работ отвезен в Вилюйск до моего приезда в Иркутск на службу, при временном генерал-губернаторстве Шелашникова, так сказать, в междуцарствие. Переживая сам освобождение крестьян и подготовительный освободительный период после севастопольского погрома, я был большой поклонник направления “Современника”, в особенности поражался статьями Чернышевского по крестьянскому вопросу, его здравым смыслом в понимании вопроса и той проникновенностью в будущее, которое в них сквозило в каждом слове.
По моему мнению, он один обнаруживал вполне верное понимание капитальнейшего государственного вопроса. Это был великий логический ум, с выводами которого, как бы ни был предубежден человек, не согласиться было нельзя, если только не отсутствовало в голове всякое понимание разумной речи. У меня и посейчас – уже старика, – больше чем через тридцать лет его невольного молчания, хранятся переплетенными в особые книги его статьи из “Современника”, какие только мне удалось читать и сохранить. Перечитывая их под старость, удивляюсь светлому уму этого человека, его прозорливости, прямо пророчеству в отношении крестьянства… Понятно, с какой радостью и готовностью в те мои годы я ухватился за предложенную мне командировку в Вилюйск, тем более что лично Чернышевского я никогда не видел и не сталкивался с ним. Я знал, как и многие тогда, что он был арестован в 1862 году по какому-то анонимному доносу, около двух лет до решения сената сидел в Петропавловской крепости, во время заключения в которой написал роман “Что делать?”; знал также, что в 1864 году он сослан был в каторжную работу.
Как бывший личный адъютант генерал-губернатора, я был знаком отчасти и с перепиской о Чернышевском с Петербургом, с разными запросами по его поводу, с аттестациями вилюйского исправника. Вилюйский исправник аттестовал его в таких словах, конечно, я ручаюсь только за смысл их, а не за подлинные выражения: “Миролюбив, скромен, любит уединение; гуляет нередко по недалеким окрестностям, занимается физической работой – копанием гряд, канав; большая склонность к чтению книг, которые получает с почтой (после просмотра), склонен к письмоводству; редко оставляет надолго свое помещение, ни с кем особенного знакомства не ведет, и у него посетители редки”. Из этих исправничьих аттестаций составлялись особые донесения в Петербург, с присовокуплением заключений генерал-губернатора, которые были всегда для Чернышевского благоприятны. В его ссылке в Вилюйск, после окончания им срока каторжных работ, была большая несправедливость: ссылка эта может вполне считаться продолжением каторжных работ, то есть увеличением каторжного срока на неопределенное время, уже без всякого суда. По существующим узаконениям в Якутскую область посылаются на поселение, после окончания каторжных работ, только уроженцы Сибири, все же российские уроженцы поселяются в Забайкальской области, с припиской к какому-либо крестьянскому обществу. Ссылку Чернышевского в Вилюйск можно считать продолжением каторжной работы еще и потому, что он не был поселен в каком-либо обществе, содержался в отдельном острожке-тюрьме и под постоянным караулом с единственным для него правом, в отличие от каторги, – делать лишних пятьсот шагов от тюрьмы по окрестностям… <…> Вы поймете, с каким настроением я прибыл в Вилюйск, обревизовав по дороге все, что полагалось для отвода глаз по инструкции. Обревизовав вилюйского исправника, я заявил ему, что мне дано поручение “опросить претензию” у государственного преступника Чернышевского и, понятно, ему, как непосредственному его начальнику, при опросе претензии быть не полагается. Я поехал один в острожек, где содержался Чернышевский: дело было летом (зимняя поездка в Якутск или Вилюйск – вещь не совсем приятная). В острожке я не застал Чернышевского, жандарм указал мне в сторону озерка, недалеко от острожка, прибавив, что “арестант гулять вышел, это он делает ежедневно”, – было это часа в два. Я увидел Чернышевского сидевшим на скамеечке, лицом к озерку, в сером одеянии, с открытой головой. Я подошел к нему и представился, проговорив, что мне, между прочим, поручено генерал-губернатором спросить вас: “Всем ли вы довольны? Не имеете ли претензий?” Он встал со скамейки, быстро оглядел меня сквозь очки с ног до головы, оглядел, не торопясь, самого себя, нагнув при этом голову. Затем, приподняв ее, он проговорил: “Благодарю вас! кажется, всем доволен и претензий не имею”. Я попросил его сесть, сел и сам рядом, проговорив, что мне еще нужно поговорить с ним но одному важному обстоятельству. Он сел просто, непринужденно, без всякого видимого интереса на сухощавом, бледно-желтоватом лице, поглаживая рукой свою клинообразную бородку, глядя па меня через очки невозмутимо спокойно. При этом я заметил его откинутые назад полосы, морщины на широком, загоревшем лбу, морщины на щеках и сравнительно белую руку, которою он поглаживал бороду. Я приступил прямо к делу: “Николай Гаврилович! Я послан в Вилюйск с специальным поручением от генерал-губернатора именно к вам… Вот не угодно ли прочесть и дать мне положительный ответ в ту или другую сторону”. И я подал ему бумагу. Он молча взял, внимательно прочел и, подержав бумагу в руке, может быть, с минуту, возвратил мне ее обратно и, привставая на ноги, сказал: “Благодарю. Но видите ли, в чем же я должен просить помилования?! Это вопрос… Мне кажется, что я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на разный манер, – а об этом разве можно просить помилования?! Благодарю вас за труды… От подачи прошения я положительно отказываюсь…”