реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – «Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского (страница 84)

18

Странно, что эти тексты были пропущены мимо глаз даже его поклонниками, которые и на каторге хотели, чтобы он объяснил им свое отношение к народу.

Приходилось снова и снова объяснять. Объяснять свое понимание проблемы, которое не ясно публике до сих пор. А понимал он так: «Он говорил нам, что со времени Руссо во Франции, а затем и в других европейских странах демократические партии привыкли идеализировать народ, – возлагать на него такие надежды, которые никогда не осуществлялись, а приводили еще к горшему разочарованию. Самодержавие народа вело только к передаче этого самодержавия хоть Наполеону I и, не исправленное этой ошибкой, многократно передавали его плебисцитами Наполеону III. Всякая партия, на стороне которой есть военная сила, может монополизировать в свою пользу верховные права народа и, благодаря ловкой передержке, стать якобы исключительной представительницей и защитницей нужд народа, – партией преимущественных народников. Он, Чернышевский, знает, что центр тяжести лежит именно в народе, в его нуждах, от игнорирования которых погибает и сам народ, как нация или как государство. Но только ни один народ до сих пор не спасал себя сам, и даже, в счастливых случаях, приобретая себе самодержавие, передавал его первому пройдохе»[367]. Единственное, что могло смущать власть имеющих, что он не только к народу относился иронически, но прежде всего к власти. Его статья о Луи-Наполеоне, написанная в крепости («Рассказ о Крымской войне. По Кингслеку»), вызвала раздражение цензоров Третьего отделения, поскольку в ней иронически говорилось о французском императоре.

Конечно, власть, считавшая, что подданные и должны власти беспрекословно подчиняться, видела в Чернышевском смутьяна. Надо понять, что Чернышевский раздражал, сильно раздражал жандармов и их шефа, пенитенциарное начальство, полицейских, министра юстиции, сенаторов, как бы охранявших правовое пространство державы, раздражал тем, что нес в себе, в своем поведении то реальное представление о праве и законах, которые были выработаны цивилизованным человечеством, но которым (вроде бы выступая в их защиту от радикалов) на самом деле власть не желала следовать. И прежде всего не желал этого укора от своего подданного самодержец. Поэтому и была у него такая неуправляемая ненависть к этому заключенному.

А он все время помнил о своей «голубочке» и писал романы отчасти и для того, чтобы заработать деньги, в которых О.С. нуждалась постоянно. Не могу не привести одно из писем, быть может, самое показательное, в котором у зрелого мужчины видна сохранившаяся свежесть чувств и страсть влюбленного юноши, при этом человека, который всего себя готов положить к ногам любимой женщины.

18 апреля 1868 г. Александровский завод.

Милый мой Друг, Радость моя, Лялечка.

Каково-то поживаешь Ты, моя красавица? По твоим письмам я не могу составить определенного понятия об этом. Вижу только, что ты терпишь много неудобств. Прости меня, моя милая голубочка, за то, что я, по непрактичности характера, не умел приготовить тебе обеспеченного состояния. Я слишком беззаботно смотрел на это. Хоть и давно предполагал возможность такой перемены в моей собственной жизни, какая случилась, но не рассчитывал, что подобная перемена так надолго отнимет у меня возможность работать для тебя. Думал: год, полтора, – и опять журналы будут наполняться вздором моего сочинения, и ты будешь иметь прежние доходы, или больше прежних. В этой уверенности я не заботился приготовить независимое состояние для тебя. Прости меня, мой милый друг.

Если б не эти мысли, что ты терпишь нужду, и что моя беспечность виновата в том, я не имел бы здесь ни одного неприятного ощущения. Я не обманываю тебя, говоря, что лично мне очень удобно и хорошо здесь. Весь комфорт, какой нужен для меня по моим грубым привычкам, я имею здесь. Располагаю своим временем свободнее, нежели мог в Петербурге: там было много отношений, требовавших церемонности; здесь, с утра до ночи, провожу время, как мне заблагорассудится. Обо мне не думай, моя Радость; лично мне очень хорошо жить. Заботься только о твоем здоровье и удобстве, мысли о котором – единственные важные для меня.

Я не знаю, собираешься ли ты и теперь, как думала прежде, навестить меня в это лето. Ах, моя милая Радость, эта дорога через Забайкалье пугает меня за Твое здоровье. Я умолял бы Тебя не подвергаться такому неудобному странствованию по горам и камням, через речки без мостов, по пустыням, где не найдешь куска хлеба из порядочной пшеницы. Лучше, отложи свиданье со мною на год. К следующей весне я буду жить уже ближе к России: зимою или в начале весны можно мне будет переехать на ту сторону Байкала, – и нет сомнения, это будет сделано, потому что все хорошо расположены ко мне. Вероятно, можно будет жить в самом Иркутске, – или даже в Красноярске. Путь из России до этих городов не тяжел. Умоляю тебя, повремени до этой перемены моего жилища.

Переехав жить на ту сторону Байкала, я буду близко к администраторам, более важным, нежели здешние маленькие люди. Не сомневаюсь, что найду и в важных чиновниках полную готовность делать для меня все, возможное. Тогда, придет время писать для печатанья и будет можно воспользоваться множеством планов ученых и беллетристических работ, которые накопились у меня в голове за эти годы праздного изучения и обдумыванья. Как только будет разрешено мне печатать, – а в следующем году, наверное, будет, – отечественная литература будет наводнена моими сочинениями. О том нечего и говорить, что они будут покупаться дорого. Тогда, наконец, исполнятся мои слова Тебе, что Ты будешь жить не только по-прежнему, лучше прежнего. <…>.

Милая моя Радость, верь моим словам: теперь уже довольно близко время, когда я буду иметь возможность заботиться о твоих удобствах, и твоя жизнь устроится опять хорошо. Здоровье мое крепко; уважение публики заслужено мною. Здесь, от нечего делать, выучился я писать занимательнее прежнего для массы; мои сочинения будут иметь денежный успех.

Заботься только о своем здоровье. Оно – единственное, чем я дорожу. Пожалуйста, старайся быть веселою.

Целую детей. Жму руки вам, мои милые друзья.

Крепко обнимаю тебя, моя миленькая голубочка Лялечка.

Твой Н. Ч.

Будь же здоровенькая и веселенькая. Целую Твои глазки, целую Твои ножки, моя милая Лялечка. Крепко обнимаю тебя, моя радость Еще тысячи и тысячи раз целую тебя, моя радость.

Прошу вас, мои милые, прочтите это письмо: разумеется, в нем нет секретов. Да и вообще их нет у меня» (Чернышевский, XIV, 496–497). К кому обращена последняя фраза? Уж не к жандармам ли, которые читали все его письма?

Вообще стоит заметить, чтобы у читателя не возник образ пропадающей в бедности жене каторжника, что «Современник» положил выплачивать ей ежемесячно по 150 руб. (деньги немалые по тем временам), а когда подрос Михаил Николаевич и пошел работать, то и его она обязала выплачивать ей по 50 руб. каждый месяц. НГЧ в Сибири, конечно, мучительно страдал за свою «голубку», неоднократно пытался подвести О.С. к выбору свободы, чтобы она могла вступить во второй, более удачный брак. Но О.С. не поддержала его замысел, а просто жила в свое удовольствие. Вера Александровна Пыпина, племянница Чернышевского, вспоминала О.С. в меблированных комнатах на Бассейной, окруженную массой котят, жалующуюся как всегда, на нездоровье, всегда полуодетую. В тех же комнатах жил и постояно входил молодой человек в мундире, Витман, кажется его звали. Девочке казалась тогда это неловким и странным. Но позже написала с полуодобрением, что О.С. вкусу к молоденьким «мущинкам» не изменяла.

А что за рубежом?

Тем временем имя его, как крупнейшего русского ученого, разрасталось. Помимо слов Герцена, где он защищался скорее как политический журналист, на Западе в период его каторги вышел пятитомник его сочинений: «Чернышевский, Н.Г. Сочинения Н. Чернышевского. – 1-е полн. изд. Изд. М. Элпидина и К°. Т. 1-[5]. – Vevey: B. Benda successeur de R. Lesser, 1867–1870. – 5 т.». Это было издание, по которому Запад мог ознакомится с идеями НГЧ.

И Запад знакомился. Самый крупный на тот момент мыслитель Европы Карл Маркс специально учит русский язык, чтобы читать Чернышевского. «Не знаю, сообщал ли я Вам, что с начала 1870 г. мне самому пришлось заняться русским языком, на котором я теперь читаю довольно бегло. Это вызвано тем, что мне прислали из Петербурга представляющее весьма значительный интерес сочинение Флеровского о Положении рабочего класса (в особенности крестьян) в России и что я хотел познакомиться также с экономическими (превосходными) работами Чернышевского (в благодарность сосланного в Сибирь на каторгу на семь лет). Результат стоит усилий, которые должен потратить человек моих лет на овладение языком, так сильно отличающимся от классических, германских и романских языков»[368].

Любопытно, что кроме власти против Чернышевского были и крайние радикалы – Бакунин и Нечаев. О словах беса Верховенского-Нечаева о ретрограде Чернышевском в романе Достоевского я уже поминал, а вот слова Маркса и Энгельса, они тоже об этом же и, как и Достоевский, выступают в защиту Чернышевского: «Вторая статья озаглавлена: “Взгляд на прежнее и нынешнее понимание дела”. Выше мы видели, как Бакунин и Нечаев угрожали заграничному русскому органу Интернационала; в этой статье, как увидим, они обрушиваются на Чернышевского, человека, который больше всего сделал для вовлечения в социалистическое движение в России той учащейся молодежи, за представителей которой они себя выдают. “Конечно, мужики никогда не занимались измышлением форм будущего общинного быта, но тем не менее они по устранении всего мешающего им (то есть после всеразрушительной революции, первого дела, а потому для нас самого главного), сумеют устроиться гораздо осмысленней и лучше, чем то может выйти по всем теориям и проектам, писанным доктринерами – социалистами, навязывающимися народу в учителя, а главное в распорядители. Для неиспорченного очками цивилизации народного глаза слишком ясны стремления этих непрошенных учителей оставить себе и подобным теплое местечко под кровом науки, искусства и т. п. Для народа не легче, если даже эти стремления являются искренно, наивно, как неотъемлемая принадлежность человека, пропитанного современной цивилизацией. В казацком кругу, устроенном Василием Усом в Астрахани, по выходе оттуда Степана Тимофеевича Разина, идеальная цель общественного равенства неизмеримо более достигалась, чем в фаланстерах Фурье, институтах Кабе, Луи Блана и прочих ученых (!)