реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – «Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского (страница 65)

18

Что касается до К., то на него, кажется, можно положиться, хотя, конечно, и с ним нельзя чересчур откровенничать, не следует, не испытав предварительно верности его на деле. Впрочем, он <мне ка>жется человеком дельным и <полезным> и я во всяком <случае весьма> благодарен вам за знакомство с ним.

Я ничего не пишу вам теперь о литературных делах, хотя на<копи>лось довольно много новостей для вас небезинтересных. По обыкновению с<пешу, и>ли лучше сказать спешит К., с которым я отправляю это письмо.

Вы все по-прежнему продолжаете сомневаться в добром исходе нашего дела; так <не> годится. Больше энергии, больше веры <в >успех. Дремать грешно в такое удо<бное> время, когда все проснулось. Оттого <у вас> ничего и не выходит. Нет, мы не тер<яем времени в бесплод>ном раздумье. Посмотрите, каких <чудес> наделал Л<авров> с своими офицерами или в Понизовье. Ваша работа легче, а подвигается медленнее; отчего? Энергии мало, мало, силы воли.

Совсем некогда. Жму вашу руку.

Ваш Черныш.

Скоро буду писать <через К.>» (Дело, 355–356).

Поразительно подлое письмо. Будто революция вот-вот грянет: «все проснулось», а на Костомарова, «кажется, можно положиться». Почерк был подделан, но не очень искусно. Потом это письмо было отстранено, но все равно оно тоже встало как пазл в общую картину обвинения. Конечно, со страха, чтобы выгородить себя и спасти от действующей армии. Но степень бессовестности зашкаливала, когда человека, делавшего ему только добро, он обвинял в государственном преступлении, причем прямо в лицо. Плещеев психологически описал этот процесс страха, который приводит к предательству и клевете, причем то, что касалось до него, он описал с какой-то брезгливстью:

«Из Петербурга мне сообщили, что он ужасно дурно держал себя при допросах и, чтобы выгородить себя, клеветал на Ник. Гавр. и Михайлова, которых также арестовали. Понятно, что после этого я прервал с ним всякие сношения. Потом он был опять увезен в Петербург и, как я слышал тогда, разжалован в солдаты, куда-то выслан, но с дороги послал в III-е Отделение письмо, что имеет сделать важные открытия. Как известно, это открытие, ценою которого он получил себе свободу, заключалось в том, что он подделал под руку Ник. Гавр. письмо к одному литератору, жившему в Москве, и представил это письмо в III-е Отделение. Письмо было без конверта и, следовательно, без адреса. Литератор назывался “Алексей Николаевич”. Так как в Москве других литераторов, носящих это имя, кроме меня, не оказалось, то у меня был сделан обыск, при котором в моих бумагах ничего подозрительного не нашлось, и я оставлен был на свободе, но был вызван в сенат в качестве “свидетеля”, и там, после допроса, мне была дана очная ставка с Костомаровым. Он утверждал мне в глаза с необыкновенной наглостью и злобой, что будто я рекомендовал его Ник. Гавр. как человека способного и пригодного для политической агитации. Эта очная ставка, разумеется, окончилась тем, что мы оба остались при своих показаниях. Когда меня допрашивали сначала одного и показали мне письмо, приписываемое Ник. Гавр-чу, я, отвергнув его подлинность, дерзнул, однако же, спросить, откуда же письмо это могло взяться, так как ни у меня при обыске, ни у Ник. Гавр. оно не было найдено, – но на это никакого ответа мне не дали. Подделка под руку Ник. Гавр., и самая грубая, бросилась в глаза, в особенности во второй половине письма (оно было на 4 страницах). Тон его также совсем не походил на тон Ник. Гавр., никогда не употреблявшего тех выражений, которые там встречались. Не говорю уже о том, что содержание письма было совсем для меня непонятно. Меня упрекали в нем за недостаток энергии, и в образец мне ставились какие-то люди, “действовавшие на Волге” и пр., словом, говорилось о таких вещах, о которых я никогда не слыхал от Ник. Гавр.»[273].

То, что проделал Костомаров, нельзя, строго говоря, назвать доносом. Это была очевидная клевета. Впрочем, оружие древнее. «Клевета всё потрясает и колеблет мир земной», напомню арию дона Базилио из «Севильского цирюльника». Но еще в Откровении говорится как о важнейшем деле о «низвержении клеветника» (Откр. 12: 10). В Притчах об этом же: «Вот шесть, что ненавидит Господь, даже семь, что мерзость душе Его: глаза гордые, язык лживый и руки, проливающие кровь невинную, 18 сердце, кующее злые замыслы, ноги, быстро бегущие к злодейству, лжесвидетель, наговаривающий ложь и сеющий раздор между братьями» (Пр. 6: 16–19). И если окончательно сформулировать, это была клевета в форме доноса.

Конечно, что такое клевета, Чернышевский знал с юных лет, помнил, как был оклеветан его отец, и пытался опровергать ее разумными и реальными доводами, очевидными каждому непредвзятому человеку. Примеров немало. Костомаров утверждал, что Чернышевский заводил его в свой кабинет, где вел непозволительные противоправительственные речи. Как он объясняет этот единственный визит Костомарова в свой кабинет?

НГЧ провел Костомарова в свой кабинет, ожидая какой-то литературной просьбы, что нормально в разговоре начинающего литератора с руководителем журнала. Костомаров хотел провоцировать Чернышевского, но тот не любил в принципе такого рода разговоров. И вот что он сообщает следствию спокойно и здраво: «Мне кажется, что я могу теперь ожидать веры в следующее мое показание о действительном содержании этого разговора. Вот оно. Г. Костомаров, начав речь с Сборника переводных стихотворений, который он издавал тогда, перешел к обыкновенным жалобам литераторов на цензуру, а от них начал было переходить к тому, что вообще дела у нас в России идут плохо, но на этом совершенно еще неопределенном периоде его слов я остановил его шутливым вопросом, велико ли у него состояние, когда он служит репетитором в одном из московских кадетских корпусов, – я привык находить, сказал я, что между преподавателями кадетских корпусов нет людей очень богатых (о том, где он служит, я спрашивал у него прежде, когда мы сидели в зале). – “Никакого состояния, кроме маленького, разваливающегося домика у моей матушки”. – Ах, у вас есть матушка? – спросил я иронически. – “И сестры”, – отвечал он. – Вот как, у вас есть матушка и сестры, – сказал я с еще более горькой иронией, – и, вероятно, живут доходами с этого разваливающегося домика? – “Нет, какой же с него доход”, – отвечал он уныло, – “я содержу их своею работою и жалованьем”. – А когда так, – сказал я серьезным тоном, – то вам следует думать не о том, хорошо или дурно идут дела в России, а о вашем семействе, которое вы обязаны содержать вашими трудами, – сказав несколько слов на эту обыкновенную тему обыкновенным тоном людей, успевших поостыть и читающих по всякому малейшему поводу нотации молодым людям о семейных обязанностях и рассудительности, – я встал, и мы возвратились в зал» (Дело, 322). Всякому непредубежденному человеку его правдивость должна была быть очевидна. Тем более жандармам, знавшим о всех привычках своего подопечного. Одна ошибка особенно умилительна, и Чернышевский отвергает ее не без иронии, свойственной ему: «Г. Костомаров ввел в свое показание другое обстоятельство, которого не вздумал бы утверждать при близком знакомстве с моими привычками. Он говорит, будто я читал ему и г. Михайлову вещь, написанную мною. Всякий близко знающий <меня> знает, что это – нравственная невозможность. Я никогда не читаю никому что бы то ни было написанное мною. Этот обычай столь же чужд мне, как танцеванье балетных танцев и собиранье милостыни под окнами» (Дело, 324).

Создание образа страшного злодея

Поразительное дело, но задача жандармского управления была не в том, чтобы открыть реальность, а в том, чтобы сотворить страшного революционера из влиятельного, но вполне мирного журналиста. Сыщик И.Д. Путилин, одно время разрабатывавший Костомарова, привыкший к нравам воровского мира, принял как реальность сюжет, сляпанный Костомаровым по мотивам французских романов, типа Эжена Сю, Александра Дюма, Виктора Гюго, где действовали разветвленные огромные преступные шайки. И написал в отчете: «Письмо это и приложения к нему я представил князю Суворову, и его светлость после сего немедленно приказал видеться мне с Костомаровым и узнать характер его сведений и каким путем можно иметь оные. Корнет Костомаров лично объяснил мне, что он есть член тайного общества, которое стремится к опровержению всего, что только есть священного для каждого русского верноподданного, но ныне, разойдясь в убеждениях, в плане и цели действия сего общества, решается открыть не только лиц этого общества, но их типографии и план действия, но открытие это он иначе не согласится сделать, как после объявления решения по делу его и единственно чрез посредство князя Суворова. Вслед же за сим он, Костомаров, в письме, написанном условными буквами (№ 4), сообщил мне, что он берется открыть следующее: несколько главных узлов огромной сети тайного общества, покрывающей большую часть России, столичные революционные комитеты до 150 членов и до 200 корреспондентов тайного общества, выдать корреспонденцию 3 человек – руководителей тайного общества, указать помещения тайных типографий с объяснением, где и кем приобретены шрифт и станки, но для того, чтобы дать ему возможность исполнить это, и даже сделать гораздо более, должны быть правительственными лицами выполнены следующие условия его: он не должен в деле этом <быть> замешан ни в качестве участника, ни в качестве открывателя или свидетеля, и для отклонения подозрения в измене обществу он должен быть разжалован в рядовые на Кавказ, и вместе с тем это может служить правительству ручательством, что со стороны его будут исполнены обещания. Если же оказанная им услуга будет велика, то назначить его семейству пособие, а ему даровать право выслуги. Письмо это в подлиннике я представил князю Суворову и в записке (№ 5) докладывал, что если угодно будет возложить на меня открытие этого дела, то за успешный исход его я могу ручаться только в таком случае, если будет для сего назначена в начале наисекретнейшая комиссия и если я не буду стеснен в личных действиях моих и денежных средствах.