реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Русская классика, или Бытие России (страница 92)

18

Один из основных вопросов художественного мировоззрения – это, как известно, вопрос об идеале. Проблема необходимости общественного и эстетического идеала всегда была в центре внимания и Чернышевского, и Добролюбова, и Писарева. Скабичевский не интересуется этой проблемой, или, точнее, и интересуется, и постоянно ставит ее, но с отрицательным знаком.

6. Ирония разночинца

Для Скабичевского обсуждение «вечных вопросов», мечтательность, стремление к идеалу суть порождение того человеческого типа, который выявила дворянская литература 40—60-х годов, – рефлектирующего героя, по Скабичевскому, «барина», живущего в праздности, избавленного от нужды и в силу этого не замечающего противоречий окружающей жизни. Он не приемлет этот тип со всем пафосом бедного разночинца, где бы и как бы он ему ни встречался, поскольку, как ему кажется, этот представитель «образованного меньшинства» слишком изолирован и не видит реального состояния русской действительности. «Когда появились на сцену Онегины, Печорины, Рудины, Лаврецкие и проч., тогда по этим именам начали судить и умозаключать о жизни и характере не только русского человека вообще, но даже всего славянского племени, как будто все славянское племя состояло в то время из нескольких тысяч говорунов, читавших Гегеля от нечего делать» (Скабичевский, 1, 123). Он исходит из того, что русское общество в целом далеко еще не доросло до разумного понимания идеалов и философских систем, находясь еще в полуварварском состоянии: «Какие светлые идеи ни предложите вы обществу, склад ума и жизни которого продолжает еще быть средневековым, путающимся в узких, отвлеченных моральных вопросах, общество сейчас же ваши идеи переработает сообразно складу своего ума, и вы их совершенно не узнаете в этой переработке» (Скабичевский, 1, 159).

Именно поэтому он с такой плохо скрываемой насмешкой рассказывал (на правах старого приятеля, всего через год после смерти критика) в статье о Писареве, как тот, начиная с юности, предавался самым необузданным мечтаниям и погоням за всевозможными идеалами вкупе со своими дворянскими друзьями: «Мечтателям нашим казалось, что в каждую минуту вся природа человека должна быть устремлена к одному – к нравственному самосовершенствованию, к воплощению в своей особе идеала истинного христианина; каждое произнесенное слово должно иметь высшую цель и значение, а за каждым бесполезным разговором следовали угрызения совести» (Скабичевский, 1, 151). И в дальнейшем своем развитии, полагает Скабичевский, Писарев не замечал реальной жизни, а был «моралистом, в самом тесном смысле этого слова. Для моралистов не существует таких обстоятельств и условий, которые они признавали бы неотразимыми в том или другом случае» (Скабичевский, 1, 197). Протестуя против вневременных, как ему казалось, моральных требований, утверждая, что человек прежде всего определяется средой, Скабичевский призывал молодое поколение «идти далее от писаревского идеализма[602] к истинному реализму, от вопросов индивидуально-нравственных к общественным, к изучению жизни в связи со всеми ее условиями» (Скабичевский, 1, 218).

Писареву Скабичевский противопоставляет Добролюбова, причину глубины и силы которого он видит в его происхождении (несложно заметить, что он, говоря о Добролюбове, рисует свой социальный автопортрет): «Родители его принадлежали, по своему положению и состоянию, вполне к среднему кругу непривилегированной среды – т. е. были далеки как от беспомощной нищеты мелкого мещанства, так и от избытка купеческого круга. Центральное положение этой среды между богатством и нищетой, привилегированными и низшими классами общества, представляет ту выгоду, что человек, находясь в таком центре, имеет сношения с различными слоями общества, приучается изучать эти слои, сравнивая их друг с другом, и усвоивает, таким образом, вполне определенные и реальные понятия об их отношениях один к другому» (Скабичевский, 1, 527–528).

Иными словами, он себя видит в центре, который позволяет оценить подлинной ценой все слои. Наиболее близки ему, как несложно догадаться, писатели из бедных разночинных слоев (Ф. Решетников, А. Левитов и др.), о них он пишет с той силой сопереживания и психологического проникновения, которое превращает его статьи в художественную прозу, лирическую исповедь. Для него писатель-разночинец – близкий союзник, исповедующий те же ценности, в отличие от писателя-дворянина, который лишь из снисходительности обращался к мелкому люду. Говоря, что 40-е годы внесли в отношение к народу идею гуманности, он с болью и иронией замечал: «Но как понимало общество эту гуманность? Синонимом гуманности сороковых годов следует поставить не братство, а снисходительность. У избранной натуры начали отрицать право попирать и давить мелюзгу ради широты полета титанической фантазии; додумались наконец, что хотя мелюзга и не имеет возвышенных стремлений, но, во всяком случае, и ей доступны чувства боли, когда ее бьют. Додумались и до многих других необыкновенных открытий, например, до того, что мелюзга способна любить, да мало того, что просто любить, а представьте себе, нежно таять, томиться и даже умирать в порывах нежной страсти. Тогда мелюзга вошла в моду» (Скабичевский, 1, 258). Однако эта «снисходительность» вызывает только раздражение и плохо скрытую неприязнь у критика. Только тот писатель может изобразить жизнь «мелюзги», у которого каждая строка «была пережита, вымучена не одним задеванием симпатических струн его сердца, но и личным тяжким опытом», только в этом случае перед читателем «не поэзия гуманного сочувствия и сострадания, а поэзия личного горя» (Скабичевский, 2, 306). Когда вчитываешься в тексты критика, то понимаешь, что говорят в нем не голая идея и рассудочность, а собственная боль, пережитые оскорбления, ущемления личности мелкого по социальному положению человека, словно слышишь голос героя Достоевского. Скабичевскому, например, понятно, когда Палагея Горюнова из романа Ф. Решетникова «Где лучше» в поисках труда, который сделал бы ее жизнь приятною, преодолевает массу препятствий, и в этом обыкновенном действии обыкновенного человека критик желает видеть героическое. Но буквально строкой ниже он отказывает, да еще с риторическим напором, барышне «из благородных» в том, что она из-за своих идеалов способна нечто совершить. «Разве ты, – восклицает критик, – нежная барышня, воспитанная на булочках да на сливочках и потом развившая в себе жажду высшего прогресса, способна из-за своих возвышенных стремлений пройти тысячи верст, как прошла Горюнова, неуклонно движимая такими побуждениями, на которые мы привыкли смотреть как на унижающие природу человека?» (Скабичевский, 1, 263). Не пройдет, однако, и нескольких лет, как нежные барышни, вскормленные «на булочках да на сливочках», пойдут по этапу и встанут на эшафот «из-за своих возвышенных стремлений». Любопытно, что в эти же годы, словно в назидание своему молодому сотруднику, а кстати и всей только вступающей в общественную жизнь разночинной молодежи, Некрасов в своей поэме «Русские женщины» напомнил о дворянском этапе русского освободительного движения, когда не только мужчины, но и выхоленные в неге их жены последовали за своими мужьями в Сибирь. И их не пугали самые суровые препятствия. Вспомним, как на угрозы генерал-губернатора княгине Трубецкой, что ее поведут по этапу пешком, что только две трети живыми доходит до места в таком путешествии, следует незамедлительный ответ:

Зачем бы разом не сказать?.. Уж шла бы я давно… Велите ж партию сбирать — Иду! мне все равно!..

И также не менее иронически отнесся поэт к прямолинейным противопоставлениям «барско-дворянского сибаритства» и непременно будто бы протестующего начала разночинцев (показывая сложность исторического процесса в России). В той же поэме он приводит шутку графа Ростопчина:

В Европе сапожник, чтоб барином стать, Бунтует, – понятное дело! У нас революцию сделала знать: В сапожники, что ль, захотела?..

Почему же Некрасов при таком расхождении с ведущим литературным критиком журнала только лишь временами деликатно с ним полемизировал? С Чернышевским и Добролюбовым у него такого рода расхождений не было. Во-первых, надо сказать, подобная демократическая трезвость и резкость не могли не импонировать Некрасову, особенно в ситуации, когда появились бесчисленные романы Шеллера-Михайлова, Омулевского, Бажанова и других, тенденциозные в воспевании «новых людей», но при этом фальшивые, прекраснодушные и далекие от реальности. Тогда раздраженность Скабичевского против всякого идеальничанья была весьма в струе «Отечественных записок», отстаивавших традиции критического реализма с его суровой правдой жизни. Достаточно прочитать статью Скабичевского «Сентиментальное прекраснодушие в мундире реализма», где он с горячностью выступал против «выспренного идеала» (Скабичевский, 2, 19) подобных романов, чтобы убедиться в этом. Иными словами, половодью третьестепенных романов его критика противостояла достаточно энергично.

Во-вторых, для Некрасова было ясно, что Скабичевский выражал в своей деятельности позицию поднимавшейся разночинной массы, с которой надо было демократическому журналу считаться. Сам Скабичевский с грустью сознавал свою обыденность, свой рядовой характер. В исповедальном письме Михайловскому в 1878 г. он писал: «Если я нужен для журнала сколько-нибудь, то подобных мне нужных людей ничего не стоит найти на каждом перекрестке»[603]. Он был представителем именно той широкой массы разночинцев, которая вышла к осмысленной жизни (но была еще весьма далека от идей революционного преобразования страны) и радикализм которой был еще в достаточной степени прямолинеен.