реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – На краю небытия. Философические повести и эссе (страница 68)

18

А что же происходило в искусстве в этот момент? Была замечательная формула в первом манифесте футуристов, «будет-лян», – «бросить Пушкина, Толстого, Достоевского с парохода современности». Не сбросить, а именно бросить. Как хлам, как ненужную вещь. Манифест назывался «Пощечина общественному вкусу».

Питирим Сорокин видит у новых революционеров, лидеров толпы, не только вражду к буржуазии и самодержавию, но ненависть к старым революционерам, которые пролагали путь (вроде Герцена, который своим «Колоколом» будил живых, но разбудил нежить) безумцам, считавшим себя обладателями истины, последнего слова науки, а потому готовым на любое преступление. «По отношению к таким страдальцам за дело революции, как Брешковская и Чайковский, раздавались эпитеты “предатели” и “контрреволюционеры”.

Вскочил Савинков и закричал: “Да кто вы такие, чтобы обращаться к нам подобным образом?! Что вы, бездельники, сделали для революции? Ничего. А эти люди, – указал он на нас, – сидели в тюрьмах, голодали и мерзли в Сибири, не раз рисковали жизнью. Это я, а не кто-нибудь из вас, бросил бомбу в царского министра. Это я, а не вы, выслушал смертный приговор от царского правительства. Да как вы смеете обвинять меня в контрреволюции? Кто вы после этого? Толпа глупцов и бездельников, замысливших разрушить Россию, уничтожить революцию и самих себя!”

Эта вспышка повлияла на толпу. Но, очевидно, все великие революционеры сталкиваются с такой трагической ситуацией. Труды и жертвы их забываются. Их считают реакционными или, как минимум, несовременными.

– Думали ли вы когда-нибудь о себе как о реакционном контрреволюционере? – спросил я Плеханова.

– Если эти маньяки – революционеры, то я горжусь, что меня называют реакционером, – ответил основатель партии социал-демократов.

– Берегитесь, господин Плеханов, – сказал я, – в конце концов вас арестуют, как только эти люди, ваши же ученики, станут диктаторами.

– Эти люди стали даже большими реакционерами, чем царское правительство, так что чего еще мне ждать, кроме ареста? – с горечью ответил он»[105].

Георгий Валентинович Плеханов

Победила, однако, языческая и нигилистическая «карамазовщина». Большевики вполне по-карамазовски строили свою деятельность на отрицании, на уничтожении «отцов», звавших к цивилизации страны. Скажем, был отвергнут Лениным еще в начале века даже «отец русского марксизма» Г.В. Плеханов, по воспоминаниям всех очевидцев, подлинный «русский европеец». А после победы Октябрьской революции Плеханов был подвергнут таким унижениям, которые оказались равнозначны убийству. 21 мая 1918 г. Зинаида Гиппиус заносит в свой дневник: «…Умер Плеханов. Его съела родина… Он умирал в Финляндии. Звал друзей, чтобы проститься, но их большевики не пропустили. После Октября, когда “революционные” банды 15 раз (sic!) вламывались к нему, обыскивали, стаскивали с постели, издеваясь и глумясь, – после этого ужаса, внешнего и внутреннего, – он уже не поднимал головы с подушки. У него тогда же пошла кровь горлом, его увезли в больницу, потом в Финляндию… Его убили те, кому он, в меру силы, служил сорок лет»[106].

Что можно противопоставить этому безумию? Лекарству этому уже по меньшей мере две тысячи лет. Вспомним слова апостола Павла: «Мудрость мира сего есть безумие пред Богом, как написано: уловляет мудрых в лукавстве их» (1 Кор. 3, 19). Иными словами, революционеры, делавшие революцию, заставлявшие отречься царя, разваливавшие армию и государство полагали, что они строят «мир сей», но такое строительство есть безумие перед Богом. Спокойно констатирует Степун: «Как безвыходна была бы история человечества, если бы она почти 2000 лет тому назад не осветилась бы светом христианства. Отменив богооткровенною истиною все “только” человеческие мудрствования и навеки победив тишайшею тайною Вифлеемской ночи все титанические замыслы безбожного самоуправства, христианство призвало всех нас, юных и старых, здоровых и больных, богатых талантами и нищих духом к столь великому преображению мира, перед которым распадаются в прах самые смелые мечты о революционном переустройстве человеческой жизни. Не потерять даже и в наши дни веры, что всех борющихся между собою “героев” в конце концов победит Бог, не так трудно, как оно на первый взгляд кажется. Чтобы не соблазниться всемогуществом зла, надо лишь понять, что истина побеждает и там, где отрицающая ее ложь, пытаясь на свой лад строить нашу жизнь, изо дня в день только разрушает ее»[107].

Самое главное отречение от прошлого есть отречение от христианства. Это прозвучало даже в стихах великого поэта Блока:

А вон и долгополый Сторонкой за сугроб. Что́ нынче невеселый, Товарищ поп? Помнишь, как, бывало, Брюхом шел вперед, И крестом сияло Брюхо на народ?..

Ю. Анненков Иллюстрации к поэме «Двенадцать».

«Клячу истории загоним!» – писал Маяковский. Пришла война, в искусстве возник модерн, который, по выражению Маяковского, писал войной. Потом постмодерн, но к нормальному христианскому разуму так и не вернулись. «Можно не писать о войне, но надо писать войною!», – утверждал Маяковский в 1914 г. в статье «Штатская шрапнель». Это безумие, которое уже не знало границ.

В сомнамбулическом бреду массы совершают губительные для себя и страны поступки. Потом появляется реальный безумец, который ведет всех к своей безумной цели, навевая им «сон золотой». К правде святой не дошли, так теперь следуют за безумцем. С легкой руки Горького в пьесе «На дне» (1902) устами актера, процитировавшего этот стих Беранже, эти строчки в каком-то смысле определили умственное состояние эпохи.

Господа! Если к правде святой Мир дороги найти не умеет — Честь безумцу, который навеет Человечеству сон золотой!

К правде святой дороги не нашли, но появился безумец, который навеял сон золотой, назвав его научной истиной по Марксу. Наука ведь – истина мира сего. И толпа пошла за ним. «По целому ряду сложных причин заболевшая революцией Россия действительно часто поминала в бреду Маркса; но когда люди, мнящие себя врачами, бессильно суетясь у постели больного, выдают бред своего пациента за последнее слово науки, то становится как-то и смешно, и страшно»[108]. Ленин полагал, что учение Маркса всесильно, а потому рассчитано на века. Более того, с победой марксизма история мира сего завершится. А потом наступит царство свободы, когда времени не будет. Но время есть, пока есть Бог, история длится. Очевидно, прав Василий Розанов: «Евангелие бессрочно. А все другое срочно – вот в чем дело»[109]. Но бред о конце истории был, и имя Маркса наполнилось невиданными энергиями. Социалистическое дело – разумно, считает Степун, а здесь, в России, произошло противное разуму: «Вся острота революционного безумия связана с тем, что в революционные эпохи сходит с ума сам разум»[110]. И Ленин не был ученым, каким безусловно был Маркс, Ленин «был характерно русским изувером науковерия»[111].

Главный безумец или конец иллюзий

«Мы не сделали скандала, нам вождя недоставало, настоящих буйных мало, вот и нету вожаков», – слова Высоцкого надо бы выбить на плите, посвященной Октябрю. Массы безумны и ждут вождя из сумасшедших. Еще раз только подчеркну, что безумцы считают себя здоровыми, их можно угадать только со стороны.

Первым увидел в Ленине «прирожденного преступника», который не остановится ни перед чем и выполнит все затаенные желания массы, великий русский писатель Иван Бунин. Бунин говорил, что большевики убили чувствительность. Мы переживаем смерть одного, семи, – писал он, – допустим, труднее сопереживать смерти семидесяти, но когда убивается семьдесят тысяч, то человеческое восприятие перестает работать. Он писал: «Это Ленины задушили в России малейшее свободное дыхание, они увеличили число русских трупов в сотни тысяч раз, они превратили лужи крови в моря крови, а богатейшую в мире страну народа пусть темного, зыбкого, но все же великого, давшего на всех поприщах истинных гениев не меньше Англии, сделали голым погостом, юдолью смерти, слез, зубовного скрежета; это они затопили весь этот погост тысячами “подавляющих оппозицию” чрезвычаек, гаже, кровавее которых мир еще не знал институтов, это они <…> целых три года дробят черепа русской интеллигенции»[112].

Самое интересное, что Бунин не выделяет особенно Ленина из этой череды разбойников, хитровцев и босяков, он тот самый, кого и ждала эта масса. Степун замечал: «Как прирожденный вождь он инстинктивно понимал, что вождь в революции может быть только ведомым, и, будучи человеком громадной воли, он послушно шел на поводу у массы, на поводу у ее самых темных инстинктов. В отличие от других деятелей революции, он сразу же овладел ее верховным догматом – догматом о тожестве разрушения и созидания и сразу же постиг, что важнее сегодня, кое-как, начерно, исполнить требование революционной толпы, чем отложить дело на завтра, хотя бы в целях наиболее правильного разрешения вопроса. На этом внутреннем понимании зудящего “невтерпеж” и окончательного “сокрушай” русской революционной темы он и вырос в ту страшную фигуру, которая в свое время с такой силою надежд и проклятий приковала к себе глаза всего мира»[113].

Федор Августович Степун

Замечу, что о жестокости Ленина поначалу (до создания советского мифа для детей о добром дедушке Ленине) говорили его соратники не только не стесняясь, но одобрительно. Скажем, Троцкий вспоминал о реакции Ленина на отмену смертной казни солдат-дезертиров: «Вздор, – повторял он. – Как же можно совершить революцию без расстрелов? Неужели же вы думаете справиться со всеми врагами, обезоружив себя? Какие еще есть меры репрессии? Тюремное заключение? Кто ему придает значение во время гражданской войны, когда каждая сторона надеется победить?»[114]