реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – На краю небытия. Философические повести и эссе (страница 55)

18

И вот они у Герцена. Богатый, роскошный дом Александра Ивановича, антикварная мебель, дивные полотна. Все это Чернышевского коробит, тем более что узнается наконец цель поездки Бахметева – тот вываливает на стол из завязанной узлом салфетки привезенные деньги. Тем не менее Николай Гаврилович сдерживается.

– Александр Иванович, – говорит он, – вы призваны историей. Вы для России сейчас подлинный Александр-освободитель, тот и в самом деле «второй», рядом с вами – «первым». Вам отдают сердца и капиталы. Вот еще одно доказательство не даст соврать. – Указывает на деньги, подходит к столу, машинально складывая развалившуюся кучу в маленькие стопочки, аккуратист. – …Однако я должен сделать вам реприманд. Не о том ваши главные заботы.

Чернышевский уже раздражен.

– Вы фиглярничаете в своем «Колоколе». И сейчас к чему зубоскальство? Неужели вы не чувствуете своей ответственности перед историей? Вы заразились славянофильской слепотой. И критикуете мелких мерзавцев. Позиция скептическая, но не решающая проблем. Надо выбрать общую позицию, скажем, конституционную, и ее проводить, а все обличения будут поддерживать эту идею.

Герцен:

– Что за манера решать так дела? Ведь Россия – моя страна! У нее есть свой уклад, есть община. При чем здесь скепсис? Уж мне ли не знать Европы. Европа – обреченная страна. А вы в вашем «Современнике» ведете себя как заштатные европейцы. Все ваши статьи заемные, к делам российского обновления они касательства не имеют.

Бахметев, осознав в конце концов, что оба его кумира – один давнишний, другой новообретенный – не могут поладить меж собой, вскакивает. Со слезой восклицает:

– А-а, разбирайтесь сами! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок!..

Чернышевский вслед за ним тоже откланивается. Соглашение, желанное объединение не состоялось. Наоборот, пахнет расколом, катастрофой, трагедией.

Похороны Добролюбова. Трагедия усугубляется. Литературный вечер, полный зал молодежи. Николай Гаврилович говорит о Добролюбове – речь встречают овациями.

Разочарование студентов, которые ожидали от Чернышевского революционной речи. Рассказывает один (Николадзе, актёр должен быть кавказской наружности) другому:

«Он не читал, а говорил как с приятелями, скромно, тихо, о своем знакомстве с Добролюбовым, о его добросовестности в работе. Иногда трогал свою цепочку от часов, но, вообрази, – никаких жалоб на гнет власти не высказывал. Ничего бесцензурного, никаких революционных заключений. А потом просто встал и ушёл. Представь! Зал так и ахнул от разочарования. Никто не верил, что это тот самый Чернышевский!»

Донесение агента, увидевшего прямо противоположное, – оно комментирует происходящее на экране:

– Вчера в 9 с половиной часов утра был вынос тела умершего 17-го числа литератора Добролюбова. В квартире его на Литейной собралось более 200 человек литераторов, офицеров, студентов, гимназистов и других лиц…

Потом говорил Чернышевский. Начав с того, что необходимо объявить публике о причине смерти Добролюбова, Чернышевский вынул из кармана тетрадку и сказал: «Вот, господа, дневник покойного…» Вообще вся речь Чернышевского, а также Некрасова клонилась, видимо, к тому, чтобы все считали Добролюбова жертвою правительственных распоряжений и чтобы его выставляли как мученика, убитого нравственно – одним словом, что правительство уморило его. Двое военных – из бывших на похоронах – в разговоре между собой заметили: «Какие сильные слова! Чего доброго его завтра или послезавтра арестуют». («Дело…», стр. 75, 76)

Петербург. Квартира Серно-Соловьевича. Присутствуют Чернышевский, Николай Серно-Соловьевич, Александр Слепцов, Николай Обручев. Зарождается организация «Земля и Воля». Впрочем, окончательно еще ничего не решено, разговор идет лишь о самых общих принципах и возможных кандидатурах.

Слепцов только что вернулся из-за границы, где встречался с Герценом и знаменитым итальянским революционером Мадзини.

Николай Гаврилович чуть скептически усмехается, но слушает внимательно. Правда, Слепцов тоже не в восторге от Герцена: «Всё же в душе моей остались сомнения…»

– Мадзини, – рассказывает Слепцов, – говорил изумительные вещи. Он уверен не только в окончательном успехе итальянского объединения под знаменами Гарибальди, но и в том, что скоро будет революция славянская!

– Да, – смеясь, замечает Николай Гаврилович, – он всегда предвидит где-нибудь революцию на завтрашний день.

– Он и у нас ожидает революцию! – восклицает Слепцов восторженно. – Мадзини советовал организоваться… И вот об этом-то, Николай Гаврилович, мы и хотели, собственно, поговорить с вами, послушать, что вы скажете.

– Что же, думаете заняться организацией тайного общества?

– Нет, тайного общества мы, собственно, еще не предполагали.

Мы предполагали только, что сначала следует нам присмотреться к силам… наметить общие идеи…

– Что ж, это разумно, – твердо говорит Чернышевский. – И каковы же ваши идеи?

– Земля и воля. Так можно бы назвать наше общество! Так предложил Герцен. Программа, по нашему мнению, должна сводиться к следующей аксиоме: «Конституцию нам еще могут дать, но земскую думу, народный парламент надо взять, и взять ее надо для того, чтобы крестьяне получили землю без выкупа, обрели самостоятельность, а население получило те свободы, которые ведут к социализму».

– Мы считаем, – взволнованно вступает Серно-Соловьевич, – что организация должна быть разбита на пятёрки. При этом каждый из членов пятерки имеет около себя свою пятерку. Таким образом, если в пятерке состоят члены – А, Б, В, Г, Д, – то около каждого из них оказывается не более восьми знающих его лиц. Четверо из этой пятерки, к которой он присоединен, и четверо из той, которую он сам присоединил. В крайнем случае, пострадают лишь восемь человек. Вновь присоединенные сообщаются с той пятеркой, в которой присоединяющий получил, так сказать, крещение. Затем все передается уже по восходящей линии, так что всех членов всех пятерок знает только центр…

Чернышевский останавливает его:

– Пятерки, центр… Что за бред!

В возгласе его смешались и мука, и недоверие собственным ушам. Его посещает ужасная мысль, что все это безумие, историческое безумие, приводящее к трагедии, и он злится на легкомыслие молодых людей. Его наперебой начинают уверять, что есть силы, есть. И в Тамбове, и в Воронеже, и в Вологде – всюду есть люди. О московском кружке Зайчневского он и сам знает. Все готовы приняться за работу. Ждут только слова, быть может, его слова, Николая Гавриловича.

– За меня дело решила смерть Николая Александровича Добролюбова, – сухо говорит Николай Гаврилович, – и неспособность Некрасова вести теперешний журнал одному. Работать же, как сейчас, в «Современнике» и у вас – извините, с вами – я не вижу физической возможности. Когда я увижу возможность хоть в какой-то мере заменить кем-то Добролюбова, вернемся к этому разговору. Но все-таки «Современник» для меня важнее. Он мне дорог как кафедра, которой не дóлжно лишаться ни мне, ни вам, поскольку вы разделяете общий его тон.

Все сокрушенно молчат. Отказ, пусть завуалированный, очевиден.

А за окнами уже подымается зарево страшных пожаров мая 1862 года. Горят Большая и Малая Охты, горят дома в Ямской, пылает Апраксин двор. По улицам мечется объятый ужасом обездоленный люд. В пожарах видят злодейский умысел. Чей? Нигилистов, студентов. «В народе носится слух, – пишет «Северная пчела», – что Петербург горит от поджогов и что поджигают его с разных сторон триста человек. В народе указывают и на сорт людей, к которому будто бы принадлежат поджигатели, и общественная ненависть к людям этого сорта растет с неимоверной быстротой… Не подлежит сомнению, что пожары происходят вследствие заранее обдуманного плана…»

Петербург охвачен коллективным безумием. На грязных, смрадных, окутанных дымом улицах озверевшие обыватели хватают «подозрительных», бьют их смертным боем, волокут в полицию. Повозки с уже арестованными едва прокладывают себе путь среди толп, требующих отрубать преступникам головы, четвертовать, бить кнутом, пытать, пока не сознаются. Появившаяся в городе прокламация «Молодая Россия» подливает масла в огонь в буквальном смысле этого слова. В городе введено нечто вроде военного положения, улицы патрулируются войсками, специально учрежденному комитету велено: «…всех, коих могли бы взять с поджигательными снарядами и веществами или по подозрению в поджигательстве, равно подстрекателей к беспорядкам, судить военным судом в двадцать четыре часа». Следственный комитет обнародовал и такое воззвание: «Долг каждого обывателя – доводить до сведения правительства все, что касается как общего блага, так и вреда. На этом основании комиссия, независимо от официальных мер, обращается к обывателям столицы с приглашением содействовать ей со своей стороны в исполнении возложенного на нее поручения, прося всех и каждого сообщать обо всем, что в настоящем случае может быть полезным». Ясно, что каждый читающий это воззвание видит в находящемся рядом человеке одновременно и возможного поджигателя, и возможного доносчика.

До чего накалились страсти, иллюстрируется следующими событиями (на экране они также разворачиваются беззвучно, голос за кадром читает заметку, обошедшую тогда все русские газеты): «Известно, – говорилось в газетах, – что в Духов день бывает гулянье в Летнем саду. По обыкновению, и в этот год собрались туда гуляющие, как вдруг одновременно с начатием пожара раздались крики: «Горим! Горим!» – и вслед за тем поднялась суматоха, начался в полном смысле грабеж, начали срывать бурнусы, вырывать часы и пр., пока не подоспела полиция (если успела)». «Очевидцы этого эпизода рассказывали, – добавляет мемуарист Л. Пантелеев, – что действительность далеко превосходила то, что можно вообразить, прочитав приведенное описание. Срывали брошки, вырывали серьги из ушей, прямо хватали за карманы и опоражнивали их. Была ли следственной комиссией установлена связь между пожаром Апраксиного двора и эпизодом в Летнем саду – это осталось неизвестным».