реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – На краю небытия. Философические повести и эссе (страница 54)

18

Потом, как и всякое опьянение, впечатление это рассеялось. И через несколько времени я уже был в состоянии понять, что же такое на самом деле эти слова…

Редакция «Современника». Обычная редакционная круговерть, спешка, но за дверями в гостиную, у Некрасова, слышны особенно возбужденные голоса, спор. Доносится: «Да, он мешает!»; «Это направление ложно!»; «Россия живет предстоящими реформами, а мы.»; «Тише, господа, тише».

Чернышевский, да и остальные, в том числе Добролюбов, настороженно прислушиваются. Очевидно, что за дверями ссора, и те, кто находится в этой комнате, примерно понимают, в чем дело.

Наконец Чернышевский подымается, достает из стола какой-то сверток, подзывает к себе метранпажа Михайлова (тот полупьян, но человек верный). Чернышевский тихонько велит ему отнести сверток по адресу (к Серно-Соловьевичу).

– Снесу, снесу, – кланяется тот. – Александру Сергеевичу носил и вам снесу. Только вот покойный без рубля серебром не отпускал.

Чернышевский дает ему деньги, а сам идет к дверям гостиной.

Входит. У Некрасова собрались виднейшие авторы «Современника», известные русские литераторы: Дружинин, Тургенев, Толстой, Григорович, Панаев. При появлении Чернышевского все замолкают.

– Господа, я вам мешаю? – спрашивает Чернышевский.

– Не нам, а «Современнику»! – взрывается Григорович.

Дружинин:

– Мало того, что сам. Еще и этого мальчишку Добролюбова привел.

Чернышевский пытается сохранить хотя бы видимость приличий:

– Николай Алексеевич, – обращается он к Некрасову, – почему они нападают на Добролюбова? Господа думают, что они соль земли, что их литературный талант неизмеримо выше таланта Добролюбова. Но понятия Добролюбова о литературе и жизни подходят к направлению «Современника», и это для нас важнее прочего. Что же касается таланта, то об этом судить будет история. И кто в ней останется, и как? Давайте думать не об этом, а о реальной пользе журнала.

Кладет на стол Некрасову верстку и удаляется.

Некрасов, подойдя к окну, дипломатично:

– Выдь на Волгу…

Тургенев – Панаеву (тихо, иронично):

– Кто из них змея простая, а кто очковая? Очковая – Добролюбов, Чернышевский терпимее, хотя не сильно.

Толстой (эпически):

– Все они с Волги. Я тут кумыс к башкирцам ездил пить, через мордву.

Дружинин ёрничает:

– Волга – мордовская река. Месть мордвы! Смешно! Месть провинции.

Тургенев (элегически):

– И все же меня удивляет, каким образом Добролюбов, недавно оставив семинарию, мог там основательно познакомиться с хорошими писателями.

Литераторы откланиваются. В дверях Дружинин останавливается:

– Надеюсь, Николай Алексеевич, мы предельно ясно высказали свои условия.

Некрасов один:

– Нет, Чернышевского с Добролюбовым я не отдам. Они мне нужнее. А Запад они знают не хуже Тургенева. И ценят его.

Гости у Ольги Сократовны. Компания веселая, горячая. Кто-то ведет пылкие и серьезные разговоры, кто-то, как любит выражаться Николай Гаврилович, дурачится.

Чернышевский у себя в кабинете.

Ольга Сократовна сидит с молодой дамой. Та исповедуется:

– Мой муж карьеру хочет устроить через меня. Противно. Я же люблю Неледина. – (Неледин здесь же). – Но только… кажется… – (Пауза). – Он ваш любовник?

Ольга Сократовна отвечает, что это пустяки.

Нас, женщин, угнетают не только мужчины, но и самодержавие! Женщина должна быть свободной. Женщина играла до сих пор такую ничтожную роль в умственной жизни потому, что господство грубого насилия отнимало у нее и средства к развитию, и мотивы стремиться к развитию. Когда пройдет господство глубокого насилия, женщина едва ли не оттеснит мужчину на второй план, потому что организация женщины едва ли не выше, чем мужчины.

И далее в этом роде. Речь суфражистки плюс напор провинциальной завоевательницы.

– Нам формально закрыты почти все пути гражданской жизни. Нам практически закрыты очень многие – почти все – даже из тех путей общественной деятельности, которые не загорожены для нас формальными препятствиями.

Она может говорить и дальше – цитаты особенно из четвертого сна Веры Павловны здесь очень подходят. Но ее уже перебивают. Кто-то кричит:

– Бросьте ваши бабьи штучки! Петербург жечь надо!

В это время вваливается в помещение со своей обидой заматерелый, обросший пьяный бурсак – бывший семинарист, друг детства. Вместо «здравствуйте», ревет:

– Вы думаете, в ваших столицах первые головы собрались?!

Чернышевский неохотно и тихо спускается сверху, как бы с горы. Устраивается у краешка стола, ест очень немного.

К нему обращается юноша «со взором горящим»:

– Николай Гаврилович! Историю надо взнуздать! Скажите, что и как делать для этого?!

Чернышевский:

– Увы! История тем и характерна, что прогресс идет крайне медленно.

Кто-то со стороны невпопад:

– Вы что, Николай Гаврилович, в постепеновцы подались?

Но тут снова вклинивается саратовский бурсак:

– Вы здесь, в Петербурге, все постепеновцы! Все продались. Неторопливость, постепенность, медленный прогресс. Все ваши Оболдуй-Таракановы, все ваши Герцены и Ицки… Все заладили одно и то же! А ты думаешь, что я нетерпимый. Врешь! Нет! Я не Петербург – я мир подожгу!

Бурсака мало кто слушает. Девицы и молодые дамы с хохотом гоняются друг за другом по комнатам, играя в салочки, молодые люди нестройно затягивают песню, дама, которая жаловалась на карьериста мужа, целуется с Нелединым…

Наконец Чернышевские остаются одни.

– Ты чем, голубушка, удручена? – заботливо спрашивает Николай Гаврилович. – Этой историей с Савеловой? Ну и пусть уходит от мужа-мерзавца.

– Но она же собирается к Неледину! – несколько неосторожно отвечает Ольга Сократовна.

– Вот и хорошо. Женщина должна быть свободна. Ты сама это знаешь. А на то, что говорят, не обращай внимания, дружочек. Даже когда говорят что-нибудь плохое о нас с тобой, не думай об этом. Скажу тебе одно… – Подымаются вверх по лестнице. – Наша с тобой жизнь принадлежит истории. Пройдут сотни лет, а наши имена все еще будут милы людям. И будут вспоминать о нас с благодарностью, когда уже забудут почти всех, кто жил в одно время с нами. Так надобно и нам не уронить себя со стороны бодрости характера перед людьми, которые будут изучать нашу жизнь…

(Так в письме к Ольге Сократовне. «Дело Чернышевского», стр. 264)

Странная фигура бесцельно мечется по петербургским улицам. Шаг неровный, человек то остановится, то чуть не вприпрыжку бежит, разговаривает сам с собой, размахивает руками, он возбужден, прохожие оглядываются на него и подозревают, что он ненормален. Это Всеволод Костомаров, он беседует с невидимым корреспондентом, он вслух сочиняет письмо неведомому другу.

– …Разумеется, мой дорогой друг, я буду очень короток и скажу вам только то, что необходимо вам знать пока, чтоб вам не показалось странным то озлобление, с которым я, при всем моем желании быть сдержаннее, не могу не говорить об этом человеке. С чего начать?.. Чернышевский – так, по крайней мере, я понимаю его – человек с самолюбием необъятным. Он, без сомнения, считает себя самым умным человеком в мире. Он даже и не думает делать секрета из такого самопризнания. Вследствие такого бесцеремонного взгляда на самого себя, ему, конечно, кажется, что все, что сделано не им, никуда не годится. Молодое поколение воспитывалось не в его школе (по крайней мере, не все) – молодое поколение дрянь! Общество устроилось не по его методе – ну и оно дрянь. Да нечего тут пересчитывать – все существующее идет в брак, в ломку! «Все права и блага общественной жизни, – например, говорит он, – находятся теперь в нелепом положении». Итак – давайте все разрушать!.. Но, наделенный от природы такими воинственными наклонностями, наш разрушитель не одарен, к сожалению, большой храбростью.

Он так полагает: чем мне погибать под обломками старого здания, я лучше пошлю других… («Дело…», стр. 184–185)

Но надо ж случиться такому! Попутчиком Николая Гавриловича оказывается некто Бахметев, едущий к Герцену. Это тот самый Бахметев, бывший ученик Чернышевского в Саратовской гимназии, который впоследствии отчасти послужит прообразом Рахметова. Но более достоверно он описан Герценом в «Былом и думах». Это, скорее, Ноздрёв, ударившийся в революционную метафизику больше по непоседливости и необузданности характера, чем по убеждению. Русский барин, волжанин, лихой и загульный, продавший – как выяснится в фильме чуть позже – свое имение, чтобы пожертвовать деньги на революцию. Пока же он пьет, гуляет, поносит размеренную, трезвую и мелочную Европу. По Герцену, мы знаем, что ненависть его к европейской упорядоченности была столь велика, что он, оставив почти все свои деньги (вырученные за имение) Александру Ивановичу, пулей полетел через Европу и затерялся где-то в первобытном хаосе латиноамериканских схваток и инсургенций.

Бахметев ругает Европу, жалуется заодно на своего самарского предводителя дворянства, на немца-губернатора, рассказывает довольно путано о собственной путаной жизни, а Чернышевский убеждает его вернуться в Россию. Берет его на российскую чувствительность, на любовь к матушке-Волге. Тот рыдает.

– Настоящая Россия на Волге, а не на Темзе, – говорит Чернышевский.

А перед самым Ла-Маншем, в толпе, ждущей парохода, Бахметев оказывает немалую услугу Чернышевскому: сталкивает в воду филера, которого Николай Гаврилович заприметил еще в поезде.