Владимир Кантор – Крепость (страница 73)
Голос у подруги был сухой, но жену она позвала.
— Ты чего звонишь? — вместо привета спросила Элка зло-раздраженно. — Проверяешь? Нет, — тут же озлобившись и забыв о том, что хотел выяснить, сказал Илья. — Беспокоюсь, где сын. Если тебе интересно, его нет дома. А уже почти час.
— А ты успокойся. Не надо было на него вчера кулаками замахиваться. Да потом у мальчика должна быть своя жизнь. Так что не занудствуй. Сам разве не пил, не гулял? Да и сейчас, что делаешь? Где ты, например, сегодня был?
— Тебя самой не было. Я в шесть звонил, предупредить. А потом Гомогрей звонил… Тебя все равно не было.
— Ну знаешь!.. В шесть я в магазин выходила. Около семи к соседке за спичками зашла, где-то около восьми поехала и после девяти была уже у Таньки. Проверь у своих сыщиков! Так что зря своих приятелей беспокоишь за мной следить. У меня все открыто. А вот где ты был?
— Как где! — проговорился, защищаясь, Илья, — Я у Розы Моисеевны был, матери Владлена, тебе хорошо известного. А ей уже девяносто, и она почти совсем одна. И умирает. Это целая трагедия. После такой жизни — в забвении, в одиночестве, никому не нужной, глупой старухой…
— Мне не интересно, сколько лет твоим блядям, — отрезала Элка. — Если у нее есть сын, пусть он о ней заботится, а у тебя тоже есть, о ком заботиться, если бы ты помнил.
— Я помню, — глухо сказал Илья.
— Не похоже! Впрочем, все. Я остаюсь ночевать у Тани. Ты что-нибудь еще хочешь спросить?
— Нет, ничего.
— Тогда пока, — и она бросила трубку.
Илье ничего не оставалось, как сделать то же самое. Она оправдалась! Все по времени совпадало со звонками Гомогрея. А он остался виноватым. И не решившимся решить
Он подумал, что еще недавно дом их был полон гостей. Так странно быть в пустой квартире!.. Элкиной энергии хватало на огромные компании, которые дневали и ночевали у них. Элка ночами напролет могла играть на гитаре, петь, веселиться или беседовать. Беседовать она любила страстно. А задушевные разговоры начинались обычно после двенадцати. Излияния шли следом за возлиянием. «Жаворонок» Илья уже клевал носом и к часу ночи уползал к себе, а «сова» Элка до утра вела на кухне душеспасительные разговоры. Илья злился, досадуя, ворчал, что ее интересуют всяческие сплетни — и ничего больше, что вместо того, чтобы за домом следить, делать его уютным и желанным для мужа, она превращает его в салон, кабак, и прочее. Элка обижалась, возражала: «Может, я, конечно, и не вылизываю дом, как прочие иные, но по-своему я его тоже создаю. Наш дом любят друзья. Они всегда рады сюда прийти. Согласись, что это немало!» Это и вправду было для Ильи немало. Он ведь и сам хотел всего, что было, — пьянок, шумных друзей, способных вместе с тем к интеллигентским словопрениям, долгих посиделок, чтоб его скучная келья обратилась в античный симпосион. Приходили редакционные приятели Тимашева, Элкины подружки из музея Льва Толстого, писателя, которого Элка не любила, но в музей которого попала по распределению после филологического. Она любила петь песни, и Тимашев заслушивался ими, песни, которые так сплачивали. Особенно одна ему помнилась, ее все орали, заглушая Элку, так что она вообще перестала эту песню исполнять. А Илья орал громче всех, и пока он ее кричал, он думал, что это он про свой дом кричит:
И далее следовало самое любимое в этой песне — припев:
За пьянками, гулянками, за банками, полбанками,
И Илью радовало, что все чувствовали, что речь идет
Он сидел за кухонным столом и пил теплый чай, мрачно рассматривая груду немытой посуды, кое-как составленной в раковине и прикрытой полотенцем. Свободные европейцы потому и свободны, что работают, не покладая рук, а не бездельничают. А мы понимаем свободу по-дикарски. Романизированные галлы!.. Вот кто мы. Илья потер рукой лоб, что было признаком усталости. Он думал, что самое скверное началось, когда подрос сын, не желавший замечать отцовской
Эту жизнь, которой хотел жить Антон, Илья знал, вкусил вполне. Ночные поиски такси, поездки на попутках, случайные уличные стычки и всякая прочая «аксеновщина» казались важнее одухотворенных бдений над книгой или рукописью.
Сейчас, вспоминая свою молодость, он думал, что искал свободу от регламентации, а теперь ищет свободу от гульбы. Ибо гульба, как показал опыт, та же несвобода.
Илья вернулся в свою комнату, пошел к столу. На столе лежала книга Сенеки «Нравственные письма к Луцилию», а на ней полученная еще позавчера от машинистки статья: «Эстетика жизни». Илья поморщился, вспомнив, что просил Элку почитать статью, говоря, что пытался в ней сказать много важного о России, но поскольку работал он на материале диссертации Чернышевского, столь дружно презираемого современной полу- и псевдолиберальной элитой, Элка читать не стала. Она и так-то с трудом мирилась, что ее муж занимается этим малопочтеным в интеллигентских кругах мыслителем. Боялась презрения от знакомых за интерес Ильи к этому «клоповоняющему господину», как прозывали Чернышевского в прошлом веке.
«Несчастный Чернышевский! Не понятый ни сторонниками, ни противниками! Жизнь положивший, чтоб послужить России, и оклеветанный всеми, особенно этим дистиллированным, бездарным Набоковым, который даже не догадался,
Эстетическая теория великого русского мыслителя до сих пор, к сожалению, не рассматривалась
«Первый главный тезис, изложенный в сочинении, — писал о диссертации теоретик «чистого искусства» Николай Соловьев, — есть ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПРЕКРАСНОГО… Но в чем же состоит это определение в статье? «Прекрасное есть жизнь». Но это не определение. Тут неопределенное определяется еще более неопределенным, прекрасное — жизнью. А что такое жизнь?..» Очевидно, с точки зрения строгих категорий, к которым апеллировал Н. Соловьев, принятых в классических философских системах немецкого идеализма, определение Чернышевского не выдерживало критики. Но стоит вспомнить тот общественно-исторический и художественно-культурный контекст, ту эпоху, когда была написана диссертация Чернышевского, чтобы основной его тезис обрел культурно-историческую обязательность, наполнился реальным смыслом.