Владимир Кантор – Крепость (страница 127)
Левка поднял голову, изогнувшись, и заметил Илью. «Привет! — крикнул он. — Ты понял, что я был прав? Калейдоскоп-то вот он! Крутятся, перемещаются стеклышки-то! Вся наша жизнь — калейдоскоп. История Земли — калейдоскоп! Р-раз — и на Земле господствуют рыбы. Р-раз — и пресмыкающиеся! Еще поворот — млекопитающие. Тряхнем еще игрушку — гуманоиды! Еще — и человек появился. До сих пор не могу понять только одного: кто в этот калейдоскоп смотрит? А теперь смотри, в какой роскоши мы с тобой очутились! Никаких железобетонных коробок! Болото! Да здравствует болото! Долой город! Болото — наша крепость! Знаешь ли ты, что крепь по-древнерусски значит болото?! И только здесь отменен закон калейдоскопа. Потому что болото всегда равно себе. Оно всегда болото!» Крокодил махнул хвостом и снова нырнул, вместе с Левкой в глубину черного проема. И даже в бреду почувствовал Илья, что тоска переполнила его сердце и надорвала душу.
Не может такого быть, чтобы показался ему, предстал в гнусном этом облике — тот свет! Там человек обретает свободу, думал он в бреду, а я прикован: то к печи, то к телеге. И тоска не оставляет. Или потому, что в земной жизни не был свободен и независим? А человек родом
Больше двух недель пролежал он, скитаясь между жизнью и смертью. Разбился он в середине октября, а перевели его из реанимации назад в коридор пятого ноября, накануне праздника Великого Октября. Врачей не было, пахло лекарствами, сестричка поправляла ему капельницу, но он ничего не видел: на глазах плотная повязка. Так распорядился доктор Бляхер, чтобы неделю он лежал в темноте: дабы не утомлять зрительные нервы. С кроватей доносился сумеречный разговор:
— А интересно, жмурик наш слышит чего-нибудь?
— Так-так. Глаза у него завязаны, это уж без обмана.
— Молчит. Значит, не очнулся еще.
— Очнется. Скажет: «Здравствуйте, доктор». А тот в ответ:
Раздался смех.
— Так-так. А то еще, — продолжал обстоятельный голос, — в палату к одному заходит мужик в белом халате. «Доктор, ну как мои анализы?» Беспокоится, как наш философ. А вошедший его линейкой меряет и говорит: «Я не доктор, я здешний столяр».
— Жестокие у вас анекдоты, не дают человеку сопротивляться болезни, — возразил занудливо-интеллигентский слабый голос философа, как догадался Илья.
— Жизнь жестокая, — ответил обстоятельный.
— Народу у нас много, — подхватил простонародно-приблатненный. — Не жалко. Пускай мрут.
— Глянь, а потом не хватит!..
— Не боись! Взаймы у Америки возьмем.
— Так-так. А не даст если?..
— Тогда у Китая, их там, говорят, больше миллиарда, — предположил гнусно-приблатненный, простонародный голос.
— Это можно, — согласился обстоятельный. — Китайцы и работники хорошие. А русский Иван работать не умеет. Работает вполсилы.
— Вы должны прекратить такие разговоры. Они не этичны, потому что мы живем за счет мужика, за счет русского народа, — аж взъерепенился занудно-интеллигентский голос, даже забыв постонать перед своей фразой, тон был менторский.
— А ты зайди в пивную, браточек! — поддержал
Обстоятельный — задумчиво:
— Так-так. Это точно. Если б у нас все работали, сколько надо, весь рабочий день, то все бы у нас было.
Вмешивается новый голос, раздраженный, сильный, судя по произношению, не московский, слегка окающий:
— А у нас не могут как следует работать! Устроили, например, летом день животновода — все целый день гуляли, пьянствовали, утром похмелялись: вот вам три дня как не бывало! Если б я правительством был, я бы зимой все эти праздники устраивал!
— Так животноводу что? — удивился обстоятельный. — Какие у животновода летом проблемы? Сейчас сено убирают.
— А животноводу сено, конечно, не нужно, — съязвил раздраженный. — К тому же и техника от пьянства гибнет. Не знаешь, что ли, как у нас гуляют? Где день надо, там неделя получается. За комбайн — спьяну, за трактор — спьяну! А еще и бабы теперь пьют.
— А чего ж ей не выпить, если она мужицкую работу ломит!.. — это гнусноватый, простецкий.
— Ну вы уж скажете! Женщины у нас не пьют! — снова вступил философ.
— Пьют, — решительно крякнул раздраженный. — И мужиков
— А чего ей
«Растленные мы. Неужели у Элки было что-то с Паладиным? Не может быть! А и может! Ведь ездила
Одиноко ему было, неуютно. Неудобно есть больничное пойло почти наощупь, слабой правой рукой, левая чуркой лежала в гипсе. Нести ложку ко рту, обливая супом бинты и рубаху, а запах пролитой и засохшей еды не заглушала даже вонючая мазь Вишневского. Еще более некомфортно было просить сестру об утке или судне, тем более о клизме: его мучали запоры и изжога.
Шли дни. Никто к нему не приходил. Когда он погружался в забытье, перед ним начинали кружиться сухие, осенние листья. Они сыпались на него
Но кому он нужен? Никто не навещал его. Ни Элка, ни Лина, ни приятели из редакции.
Первым пришел Каюрский.
Громыхая, пододвинул к кровати стул, сел, заговорил рыкающим басом, но вполголоса:
— Именно что живы и выкарабкиваетесь, это сейчас главное. Хотя неосторожность — это не смелость, дорогой Илья Васильевич. Я говорил с заведующим отделением. Вас скоро в палату переведут. Вы тут не залеживайтесь. Ваша голова нам нужна. Я ж вам сказал: будем дружить. А друзей в беде не бросаю. У меня, пока вы здесь отлеживаетесь, ситуация поменялась. Я и в Иркутск уже успел слетать снова. И вернуться. Дело в том, дорогой Илья Васильевич, что меня пригласили работать на Старую площадь, именно что в Цека, я теперь зав. сектором там по теории. А вас беру к себе инструктором.
— Я беспартийный, — сказал, зная, что не хочет туда.
— Ничего, вступите, — успокоил его Каюрский. — Поможем. Предстоят большие бои. Все мозги должны быть на учете, — после этих слов в затуманенном сознании Тимашева даже добрейший Каюрский предстал людоедом, которому он нужен как объект поедания.
— Как Лина? Где она? — перевести решил разговор, думая, что не знает Каюрский ничего о Лине.
— Гм. Именно что вынужден вас огорчить. Не хотел говорить. Но врач сказал, что уже можно. Все печальные события скверно повлияли на психику Ленины Карловны. Тогда я ее уберег от этого, но, как оказалось, ненадолго. Она сейчас в психиатрической лечебнице, я был у нее. Дела там плохи, Илья Васильич! Ведет она себя тихо, но никого не узнает и никого не вспоминает. Сидит на постели, в грязном халате, не прибрана, не умыта, все время бьет себя кулаком в грудь и повторяет одно и то же: «Я подлая, я любви не заслуживаю, меня покарать надо». Я, конечно, сообщил ей, что вы живы, но она, мне кажется, не услышала и не поняла.
Илья больше не слышал, не слушал, не хотел слышать, отключился. Как и когда ушел Каюрский, он не заметил. Спустя время очнулся. Донеслись слова. Говорил обстоятельный:
— Так-так. Вот и ночь. А сестрички наши сбежали. Я вчера их анекдот слышал. Волк в лесу встречает Красную шапочку, ну, спросил ее: «Ты куда идешь, на елочку?» — «Нет, на палочку», — ответила Красная шапочка, а волк густо покраснел.
Раздался мужской регот.
Вторым визитером оказался Лёня Гаврилов. Голос как всегда жизнерадостный, хотя и старающийся быть грустным, приличествующим ситуации, но все равно — энергия через край:
— Илькец! Ну ты как? Я все твои просьбы помню выполняю. К Элке несколько раз заходил. Ничего, они с Антоном бодры и веселы. Держатся, несмотря на твои, старичок, выкрутасы. Я им курицу принес. Ну, подкормить семью друга думал. Ты Элку знаешь. «А, говорит, помощь пострадавшим при семьятрясении». Острит, зараза такая. Но ничего, тебя уже не бранит. Так что все обойдется, образуется. Ты давай поправляйся. Раньше зайти не мог, пришлось своим телом кое-кому послужить.