реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте (страница 61)

18

Замечательный русский богослов отец Георгий Флоровский удивлялся, рассуждая об историософии Тютчева: «Трудно перекинуть даже хрупкий мостик от его православного империализма к космической интуиции гения, одушевлявшей его чудную поэзию»[407]. Но, как заметил о Тютчеве Ходасевич, говоря о странном соседстве в одном человеке дипломата и поэта: «Он стремился устроить дела Европы, но в Хаосе он понимал больше»[408]. Любой человек, будь он хоть трижды дипломат, сознает страшную правоту поэта, которая становится ясна, если вглядеться по ту сторону дня.

Святая ночь на небосклон взошла, И день отрадный, день любезный, Как золотой покров, она свила, Покров, накинутый над бездной. И, как виденье, внешний мир ушел… И человек, как сирота бездомный, Стоит теперь и немощен и гол, Лицом к лицу пред пропастию темной. На самого себя покинут он — Упразднен ум, и мысль осиротела — В душе своей, как в бездне, погружен, И нет извне опоры, ни предела… И чудится давно минувшим сном Ему теперь все светлое, живое… И в чуждом, неразгаданном ночном Он узнает наследье родовое.

Итак, по Тютчеву, человек всегда находится над бездной, перед пропастью, более того, он носит эту бездну в себе, это его родовое и роковое наследие. Разумеется, сорваться в нее возможно в любой момент, как отдельному человеку, так и человечеству. Надо сказать (вопреки Ходасевичу), что и на мировую политику и дипломатию Тютчев смотрел вполне поэтически, т. е. с точки зрения вечности и борьбы человека с космической бездной. Апокалиптическое настроение, скажем, посещало Тютчева в связи с его размышлениями над судьбой любимой им Западной Европы. И грядущая возможная катастрофа этого уютного мира тем опасней, что Запад отгородился от проблем бытия удобствами быта и не видит зловещих слов, писанных на его гобеленовой стене, в его кажущемся ему безмятежным небе. Тютчев же полон эсхатологических предчувствий. Статью 1848 г. «Россия и Революция» он заканчивает грозными словами: Россия «не устрашится величия своего призвания. <…> И когда же это призвание могло быть более ясным и очевидным? Можно сказать, что Господь начертал его огненными буквами на этом небе, омраченном бурями… Запад исчезает, все рушится, все гибнет в этом общем воспламенении: Европа Карла Великого и Европа трактатов 1815 г., римское папство и все западные королевства, католицизм и протестантизм, вера, давно уже утраченная и разум, доведенный до бессмыслия, порядок отныне немыслимый, свобода отныне невозможная, и над всеми этими развалинами, ею же созданными, цивилизация, убивающая себя собственными руками… <…> Когда над этим громадным крушением мы видим всплывающим святым ковчегом эту империю еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании, и нам ли, сынам ее, являть себя неверующими и малодушными»[409]. Россию воспринимал он в конце 1840-х – начале 1850-х как могучий утес, как единственную силу, способную противостоять надвигающемуся апокалипсису.

Образ надвигающегося на Европу катаклизма явлен в стихотворении 1848 г. «Море и утес»:

И бунтует, и клокочет, Хлещет, свищет, и ревет, И до звезд допрянуть хочет, До незыблемых высот… Ад ли, адская ли сила Под клокочущим котлом Огнь геенский разложила — И пучину взворотила И поставила вверх дном?

Но столь же ясна и надежда на Россию?

Волн неистовых прибоем Беспрерывно вал морской С ревом, свистом, визгом, воем Бьет в утес береговой, — Но, спокойный и надменный, Дурью волн не обуян, Неподвижный, неизменный, Мирозданью современный, Ты стоишь, наш великан!

И все-таки в такой позиции было больше метафизики, нежели политики. Хотя и политика читалась им сквозь призму эсхатологии. Ему казалось, что грядущей гибели человечества противостоит Россия. Катастрофа крымского поражения развеяла иллюзии Тютчева о незыблемости России, ее вечности и неподвластности законам космического миропорядка. Да и славянство не становилось искомой силой: «Молчит сомнительно Восток». У него как человека скорее всего неверующего[410], оставалась тем не менее надежда на терапевтическую, целительную роль христианства, в том числе и по отношению к России. Он, правда, говорил (1855), что всю родную страну, благословляя ее, исходил в рабском виде Царь Небесный, но все же, как и Достоевскому, писавшему незадолго до смерти (1879), что «христианство есть единственное убежище Русской Земли ото всех ее зол»[411], ему была очевидна недостаточная, не очень глубокая христианизация русского духовного склада. Спустя два года после стихотворения о благословлявшем родную страну Христе, он вдруг пишет язвительно-трагические строки, напоминающие раннего Языкова или инвективы и надежды будущего Достоевского:

Над этой темною толпой Непробужденного народа Взойдешь ли ты когда, Свобода, Блеснет ли луч твой золотой?.. Блеснет твой луч и оживит, И сон разгонит и туманы… Но старые, гнилые раны, Рубцы растлений и обид, Растленье душ и пустота, Что гложет ум и в сердце ноет, — Кто их излечит, кто прикроет?.. Ты, риза чистая Христа…

В письме дочери от 27 марта 1871 г. он почти с отчаянием выкрикнул: «Ах, если бы Христос воистину воскрес в мире – ибо спасение этого мира, хотя бы и временное, может быть достигнуто лишь такой ценой»[412]. Но спасения не было. И теперь менее всего он надеется на него именно в России. Уже в 1867 г. он замечал: «Разложение повсюду. Мы двигаемся к пропасти не от излишней пылкости, а просто по нерадению. В правительственных сферах бессознательность и отсутствие совести достигли таких размеров, что этого нельзя постичь, не убедившись воочию. <…> И тем не менее, даже ввиду подобного положения вещей, произвол, как и прежде, дает себе полную волю»[413]. Конечно же в этой ситуации тема бездны, в которую нисходит или проваливается человек, вернулась в его поэзию.

Отныне и окончательно определяющей его поэзию становится тема хаоса, вырывающегося из провала в небытие, всепоглощающей пучины, пропасти, бездны, которая окружает и поглощает человека. Но говоря об этой теме у Тютчева, нельзя не сказать, что русская поэзия, начиная с Ломоносова, постоянно и мучительно размышляла о том, что находится за пределами доступного человеку видимого бытия. Напомню пару строф из ломоносовского стихотворения 1745 г. «Вечернее размышление о Божием Величестве при случае великого северного сияния».

Лице свое скрывает день; Поля покрыла мрачна ночь; Взошла на горы черна тень; Лучи от нас склонились прочь. Открылась бездна звезд полна; Звездам числа нет, бездне дна. Песчинка как в морских волнах, Как мала искра в вечном льде, Как в сильном вихре тонкий прах, В свирепом как перо огне, Так я, в сей бездне углублен, Теряюсь, мысльми утомлен!