реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Гоник – Свет на исходе дня (страница 63)

18

— Не постарел, а уже сробел. Иди, иди… — Она раздвинула ветки. — Глупого крести, а он кричит: «Пусти!»

На маленькой полянке, окруженной со всех сторон кустами таволги и ракитами, под естественным навесом из веток укромно стоял небольшой шалаш, покрытый еловыми лапами. Вокруг росла высокая трава.

— Видишь, кругом мокрень, а здесь сухо, — сказала Варвара, показывая внутрь шалаша, где на земле толстым слоем лежало сено. — Никакой дождь не страшен.

— Так ведь нет дождя, — возразил Вербин.

— Ну и что? А вдруг пойдет, — лукаво сказала Варвара и проворно расстелила на сене плащ. Потом ловко забралась внутрь, села, поджав под себя ноги, и улыбалась, глядя на Вербина. — Иди сюда.

Он стоял, не трогаясь с места. В глубине шалаша блестели ее глаза, белые зубы и круглые, гладкие колени.

— Мне что тебя, силком втащить? — спросила Варвара. — На строптивый нрав крепкая палка.

Он нерешительно стоял, не зная, что делать. Все было до сих пор не всерьез, как бы шутка или забава, и вдруг повернулось неожиданной стороной.

— Да ты здоров ли? — с участием, но и с издевкой спросила Варвара, глядя на него снизу вверх из полумрака шалаша. — А то смотри, проверю. — Она вдруг быстро вынырнула наружу, схватила его под локти и, смеясь, с силой потянула в шалаш. — Чем баклуши бить, лучше к делу подступить!

Улыбаясь, он сопротивлялся слегка, но она, хохоча, ломала его, они упали на плащ, продолжая бороться, — внезапно она с силой обняла его одной рукой за шею, схватила губами его рот, застыла, дрожа, а свободной рукой шарила по его телу, нетерпеливо дергая одежду и пуговицы.

Потом они бессильно лежали на плаще, молчали и не двигались. Пахло сухим сеном, увядшими листьями, хвоей, сквозь треугольный лаз неярко падал свет. В шалаше было уютно, тихо и сухо, какой-то жучок едва слышно скребся под сеном в изголовье.

— Чей это шалаш? — спросил Вербин.

— Рыбаки сложили. Да ты не бойся, никто сюда не придет. Они редко ходят, да и то в ночь.

— Я не боюсь, — ответил Вербин.

Лежа на спине, Варвара нашарила на плаще его руку и сплела свои и его пальцы.

— Видишь, а ты говорил — не гожусь. Не зря я тебя присушила, такое добро пропадало. — Она привалилась к нему, забросила на него ногу, легла на бок и, приподнявшись на локте, заглянула Вербину в лицо. — Сладко-то как… А ты упирался, дурачок…

— Варя, а как присушила? — спросил Вербин.

— Обычно, — улыбнулась она. — Грех на душу взяла. Да тебе об этом знать не следует.

— Ты думаешь, помогло?

— Помогло не помогло, а ты мой.

— Из-за этого?

Она засмеялась.

— Сам плох — не даст и бог; сам хорош — даст и бог. Не знаю, из-за этого или нет, а так-то оно вернее. Вот ты все один ходил стороной, а нынче мы в шалаше лежим. То я случаем тебя издали угляжу, ненароком, а то оказия какая… Думаешь, сладко глаза проглядеть да все украдкой?

«Вот оно что, — подумал Вербин, — а я ломал голову».

— Как же ты умеешь так в лесу скрываться? — спросил он.

— Ой, что ты! Я в лес одна не хожу. Боюсь. Это ты у нас смелый, один по лесу да по болоту шастаешь. Нет, я тебя в деревне высматривала да вокруг.

«Как же так? — подумал он с недоумением. — Неужели еще кто-то?»

— Может, так бы оно и тянулось, не возьми я греха на душу, — сказала Варвара. — Я и не таюсь, сама призналась: присушила.

— Неужели ты в это веришь?

— Лешенька, не нам судить. Сбылось, ну и славно. Есть у нас три брата: авось, небось да как-нибудь. Помогут — исполнится. Ты не думай об том, не заботься, дел у нас с тобой много. — Она засмеялась, поцеловала его, обняла и сжала так, что стало трудно дышать. — Ты люби меня, а другое все — трын-трава.

Она снова его позвала, сама заторопилась навстречу, он пошел на зов, и они встретились, но не очертя голову и впопыхах, как в первый раз, а спокойнее и как бы отдавая себе отчет в том, что делают, — она звала, он шел, дыхание у них стало общим, одно на двоих, да у Варвары иногда прорывался несдержанный стон.

Густые заросли ольхи, таволги и ракиты окружали маленькую поляну и укромный шалаш, над которым низко нависали ветки, — за подлеском стеной поднимался старый глухой лес; шалаш стоял у подножья высоких деревьев — стройных осин, покрытых зеленоватой, испускающей горький запах корой, веселых гладкоствольных кленов с тугими пружинистыми ветками, огромных берез, мощных елей и сосен. Великан лес, полный внятной, одушевленной силы, стоял над маленьким шалашом и молча наблюдал за тем, что происходит у его ног.

4. Домой Вербин вернулся поздним вечером. Было светло, и казалось странным, что деревня спит. Но движок в сарае на околице не стучал, свет был отключен. И все же, несмотря на поздний час, Вербин в доме нашел застолье: при свете керосиновой лампы Родионов и баба Стеша сидели друг против друга за столом, на котором стояли водка и еда.

— Полуношничаем, — сказала хозяйка. — Однако ты поздно, батюшка, я уже в беспокойстве была.

— Присаживайтесь, — Родионов показал на место возле стола. — Сегодня у нас поминальная. Двадцать второе июня.

— Мужа мово убили, — объяснила хозяйка.

— В первый день? — спросил Вербин. Хозяйка кивнула.

— Его перед этим на учебу послали. На месяц, сказали.

Родионов налил Вербину водки:

— На помин души.

Они не чокались, выпили и долго молчали.

— Ты ешь, батюшка, ешь, небось оголодал за день, — сказала баба Стеша. — Хозяин мой любил поесть, работал тяжело.

— Здесь? — спросил Вербин.

— Здесь, где ж еще. Живицу собирал, лес рубил, всяку работу делал. Мы перед войной поженились, неделю прожили. Я-то сама немолодая была, и он вдовый был, ребятишек троих имел. Его убили, они на мне и остались. Все говорили: «Отдай в приют, чужие», — да жалко было в сиротство отпускать. Вместе и бедовали. Иной раз так худо было, не подниму, думаю. А в конце войны сестра померла, у нее дочка была. Я тоже взяла, где трое, там и четверо. Крапиву ели, жмых… У нас места не больно родючие, хлеб — лебеда одна. Травами спасались. Корень иван-чая высушу, истолку, лепешек напеку, ребятишки кислицу ели, заячью капусту. Да что мы, все так жили. Ничего, переможились.

Это была та жизнь, которой Вербин не знал. Она существовала где-то далеко, в стороне, он никогда не думал о ней, как не думал, скажем, об островах в океане, которые, он знал, существуют, но в таком отдалении, что их как бы и нет.

— А ты сам-то, батюшка, откуда? — спросила хозяйка. Он почувствовал, что сейчас нельзя промолчать или отшутиться, все будет ложь.

— Я до семи лет в деревне жил. Помню, правда, плохо, в школу уже в городе пошел, отец переехал, когда мать умерла. Он механиком был, — ответил Вербин.

— Много на земле горя, — печально сказала баба Стеша.

В тишине с другого конца деревни доносился лай собак.

— Светло как, — посмотрел на окно Родионов.

— Нынче зори незакатные. Вечерняя заря с утренней сходятся, ночь короткая самая, — сказала баба Стеша. — Лето настало, да теперь на убыль пойдет с Петрова дня. После Петра-поворота солнце на зиму, лето на жару. А сегодня Кирила, конец весне, почин лету.

— Я сегодня Кирилла поздравил, лесника здешнего, — сказал Родионов.

— Славно, что не забыл, — обрадовалась хозяйка. — Человеку радость, когда о нем помнят.

— Вы его знаете, — напомнил Родионов Вербину, — мы на кордон заходили.

— Когда-то говорили: на Кирилу отдает земля солнышку всю свою силу. Вы-то не знаете, молодые, а я помню, какие в этот месяц праздники веселые были.

— А вы расскажите, — попросил Родионов.

— Так ведь поздно, спать пора, — улыбнулась хозяйка.

— Успеется. Одну ночь можно и не поспать, все равно коротка, — возразил Родионов.

Он налил всем водки, они с Вербиным выпили, а баба Стеша пригубила только и зажмурилась:

— Ох и злая! — улыбчиво пожаловалась она, пожевала кусок хлеба и стала рассказывать: — Поначалу крещение кукушки праздновали, на вознесение приходилось, сороковой день после пасхи, в четверг на шестой неделе.

Перед праздником девки да молодые бабы тайком от парней да от мужиков в одну избу сходились. Убранство шили, какое женскому полу полагается, — рубаху, сарафан, платок… Хозяйствовала позыватка — вдовая старуха. В праздник девки сами наряжались, у кого что получше есть, в лес по травку отправлялись, есть такая травка — кукушкины слезки. Нарвут поболе, как сноп, лентами обвяжут, вроде то кукушка, а потом ее в ту одежонку, которую перед вознесением сшили, и обрядят. Рубашечка белая, а сарафан да платок темные, кукушка-то вдовой числилась. Как нарядят, так березу заламывают, ветки к земле пригибают. На другой день или в субботу шли ту березу завивать. Ветки между собой сплетали так, что колыбелька получалась, накрывали ее, а сверху кукушку ту ряженую клали, крестиками со всех сторон обвешивали. Ну и кумились между собой. Все кругом поют, а которые кумятся, становились одна против другой над колыбелькой кукушкиной, целуются по три раза и местами меняются, подарки друг другу дарят — колечко, платок или крестик нательный. А песня была такая, — хозяйка подняла лицо и запела тонко:

Кукушка, голубушка, Серая кукушечка, Давай с тобой, девица, Давай покумимся!