реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Фриче – Поэзия кошмаров и ужаса (страница 13)

18

Такие переходные эпохи, как конец XVIII и начало XIX в., представляют очень благоприятную почву для повышенной нервозности.

С одной стороны распадаются веками существовавшие формы быта и связанные с ними верования и чувства, с другой – возникает настоятельная необходимость приспособления к новым условиям жизни. При таких обстоятельствах психика людей легко расшатывается и взвинчивается. Нервы натягиваются, звучат болезненно и надломленно, содрогаются от каждого ничтожного соприкосновения.

И в самом деле: эпоха промышленного переворота сопровождалась повсюду своеобразной душевной болезнью, психическим недугом, основною сущностью которого была крайняя нервозность.

Первоначально эта болезнь обнаруживалась главным образом в повышенной деятельности чувства, в чрезмерной «чувствительности».

Самое слово «сентиментальный», обошедшее потом все страны, было изобретено именно в Англии Лоренсом Стерном (автором романа «Тристрам Шенди» и «Сентиментального путешествия»), в той самой Англии, где стояла и колыбель промышленного переворота.

Если ближе вглядеться в психическую физиономию «чувствительного» человека, нетрудно видеть, что перед нами просто чрезмерно легко возбуждающийся или иначе – чрезмерно нервный человек.

Стерн реагирует на самые ничтожные явления – а жизнь, которую он описывает, вся состоит из одних мелочей – непропорционально резко и сильно. От пустяков он приходит в восторг или в отчаяние. Быстро воспламеняясь радостью или горем, он так же быстро охладевает. Вся его душевная жизнь состоит, таким образом, из ряда быстро меняющихся, ярко-противоположных настроений. От слез он через минуту переходит к беспечности и восклицает: «Vive la bagatelle!». Вслед за очарованием у него немедленно наступает разочарование. Немудрено, что и жизнь вообще ему представляется рядом «скачков из стороны в сторону», а человек ему кажется воплощением «непостоянства».

Как нетрудно видеть, «чувствительный» человек это, прежде всего, человек чрезмерно нервный и потому неустойчивый, неуравновешенный.

Эта крайняя возбудимость чувства постепенно осложнялась не меньшей возбудимостью воображения.

Пятнадцать лет после «Сентиментального путешествия» Стерна (1768) вышло другое путешествие, автором которого был Бекфорд[91]. Оно было озаглавлено: «Dreams, Waking Thoughts and Incidents in a series of Letters from Various Parts of Europa» («Мечты, думы и происшествия, изложенные в ряде писем из разных европейских стран»).

Бекфорд, с одной стороны, несомненно, чувствительный человек и в этом смысле не представляет ничего оригинального. Однако эта сентиментальность у него сочетается с не меньшей мечтательностью. Его воображение возбуждается так же легко, как его чувство. При виде Дуная перед ним из вод его выходит явственно голова речного бога, и т. д. Бекфорд живет вообще более в мире мечты, чем в действительной жизни. Он приезжает, например, в Остенде, и вместо того чтобы описать этот город, уносится мысленно в древнюю Элладу, и т. д.

Постепенно мир грез, носящийся перед этим чувствительным мечтателем, принимает все более мрачный, зловещий характер.

В своих путевых заметках еще только наивный фантазер, Бекфорд потом сделался одним из представителей столь популярного в Англии конца XVIII в. «страшного» романа (см. его роман «Батек», переведенный на русский язык).

Постепенное превращение сентименталиста в визионера-пессимиста, в человека, одержимого мрачными галлюцинациями, можно проследить и на душевной трагедии Купера.

Натура крайне впечатлительная, настолько впечатлительная, что не выносила ни городского шума, ни чужих страданий, человек, при каждом ничтожном случае терявший равновесие, Купер был вместе с тем угрюмым визионером, мрачным духовидцем, чем-то в роде реального Манфреда: ему казалось, что он окружен злыми духами, что дьяволы простирают к нему свои руки, и он явственно слышал зловещий хохот ада.

К этому типу чувствительного визионера, склонного именно к мрачным видениям, принадлежали все английские поэты эпохи промышленного переворота, один в большей, другой – в меньшей степени.

О их чрезмерной впечатлительности, обусловленной крайней нервной возбудимостью, красноречиво свидетельствует хотя бы следующий факт. Все они относились к животным с бесконечной нежностью. Купер горячо протестовал против охоты, Байрон заставляет Каина возмущаться несправедливостью и жестокостью Творца, обрекшего на страдания и животных, неповинных в грехопадении первых людей, Шелли гордится (в «Аласторе») тем, что никогда сознательно не вредил ни мошке, ни птичке, а его царица сада (в «Мимозе») не уничтожает вредных для цветов жучков и червячков, а бережно относит их за ограду парка. Объяснять такое утонченно-нежное отношение к бессловесной твари одним убеждением в равноправности всех созданий природы нельзя, такое утонченно-гуманное убеждение едва ли сложилось бы у этих поэтов, если бы их нервы не содрогались болезненно при виде чужих страданий, хотя бы то были страдания бессловесной твари.

И эта крайняя чувствительность переплеталась у них с не меньшей возбудимостью воображения. Эти поэты были не только сентименталистами, но и визионерами. Мечты принимали в их глазах очертания действительности, грезы заслоняли собой жизнь.

Чаттертон писал матери из столицы, где он жил непризнанным, нищим поэтом, письма, в которых сообщал о своих светских связях и литературных успехах. По-видимому, он не столько хотел успокоить мать, сколько сам искренне верил в этот мираж. Таким же мечтателем был и Шелли, в поэзии которого окружающая жизнь почти не отразилась. Его поэзия – это кристаллизовавшиеся видения и химеры.

Особое предпочтение отдавалось при этом мечтам подавляющим и мрачным. Критик Лэм[92](Lamb), просидевший несколько месяцев в сумасшедшем доме, признавался потом, что только, когда он сошел с ума, он понял, какое «дикое очарование» свойственно человеческой фантазии.

Отсюда также распространенная среди тогдашних английских поэтов страсть к опиуму, к искусственному приведению себя в состояние бреда и галлюцинаций. Образовался целый кружок опиумоедов, во главе которого в качестве «папы» стоял де Квинси. Некоторые произведения этих поэтов, как, например, (неоконченная) поэма Кольриджа[93] «Кубла-хан», навеяны бредовыми представлениями, посетившими их во время сна, вызванного опиумом.

В своих «Признаниях опиумоеда»[94] де Квинси описал те видения ужаса и мрака, которые мучили его даже в моменты, когда он не прибегал к искусственному возбуждению нервной системы.

То он видит океан, на волнах которого показывается сначала одна голова, потом другая, третья, их уже тысячи, миллион, и они пляшут на поверхности воды, обратив к небу свои лица, искаженные бешенством, мольбою, отчаянием. То ему сдается, что он покоится вот уже тысячелетия в каменном саркофаге вместе с мумиями и сфинксами, или погребен внутри пирамиды, или лежит среди каких-то, не поддающихся описанию липких предметов на дне Нила, под илом и камышами. Наконец иногда ему снится, что за ним гоняется крокодил, он спасается в какой-то китайский домик, столы и стулья кажутся одушевленными, крокодил смотрит на него своими косыми глазами, голова чудовища раздваивается, из каждой головы вырастает новая, вся комната наполнена ими:

«И я замирал на месте, загипнотизированный этими глазами, охваченный ужасом».

Видения ночи становятся незаметно его дневными спутниками.

«Иногда, – говорит де Квинси в другом месте, – я ложился только днем, и, чтобы прогнать видения, просил семью сидеть возле меня и болтать. Я надеялся, что внешние впечатления спугнут мои внутренние видения. Ничуть не бывало. Призраки, под властью которых я находился во сне, смешивались, отравляя и загрязняя их, с впечатлениями внешнего мира. Даже в состоянии бодрствования мне казалось, что я нахожусь в общении с моими воображаемыми спутниками, с призраками, притом в общении более близком, чем с реальной жизнью…»

Нет ничего удивительного, что эта эпоха, насыщенная такой повышенной, такой болезненной нервозностью, была богата всевозможными аномалиями: Байрон страдает беспричинной меланхолией, Шелли – лунатик, де Квинси – носится с мыслями о самоубийстве, Чаттертон кончает с собой, Лэм, Купер, поэт Ллойд[95] близки к помешательству или сходят с ума.

Безумие, так сказать, висело в воздухе, подстерегало за каждым углом, грозило на каждом шагу и каждую минуту…

Проявляясь в тех же самых формах, эта нервная болезнь господствовала и в Германии.

Поколение, действовавшее в последней четверти XVIII в., страдало еще преимущественно повышенной чувствительностью. Подобно гетевскому Вертеру, оно пассивно подчинялось всякому ощущению и всякому чувству, «ухаживая за своим сердцем, как за больным ребенком», «исполняя все его прихоти и капризы». Впрочем, уже у этого поколения чувствительность переплеталась с чрезмерной мечтательностью, с мрачными видениями. Подобно Вертеру, оно любило уноситься в сумрачный мир Оссиановских поэм с их ночным пейзажем, мрачным колоритом и замогильными призраками.

И, конечно, только крайней неуравновешенностью, крайней возбудимостью можно объяснить те массовые самоубийства, которые – во всяком случае косвенно, – были вызваны гетевским романом.