реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Фриче – Поэзия кошмаров и ужаса (страница 12)

18

В поэме «The deserted village» («Покинутая деревня») Голдсмит[76] изобразил в ярких и грустных тонах это вымирание старой сельской жизни, гибель того middleclass, на плечах которого так долго покоилась культура и мощь Англии: теснимая соседним крупным помещиком, целая деревня доведена до гибели и эмигрировала в Америку.

Оставшиеся после эмиграции остатки свободных крестьян всасывались развивавшейся фабричной промышленностью.

В одном из эпизодов поэмы «The Excursion» («Прогулка») Вордсворт[77] рассказывает, как посетил деревню, в которой не нашел ни одного трудоспособного человека: не только взрослые, но и малолетние дети ушли на соседнюю фабрику – пусто и грустно в полуразвалившихся хатах.

Под напором развивавшегося крупного производства отживал в Англии и класс средних и мелких ремесленников.

Еще в начале XVIII в. существовал здесь – по описанию Дефо[78] – значительный слой хозяев средней руки, мануфактуристов, владевших клочком земли, работавших при помощи рук семьи и нескольких наемных рабочих, живших припеваючи. В конце столетия этот слой самостоятельных мелких предпринимателей – исчез. Погибал и многочисленный класс кустарей: прядильщиков и ткачей, зависевший, правда, от городского капиталиста, но без труда сводивший концы с концами. Теперь крупное производство вытесняло мелкое, машина обесценивала станок.

Беспощадным ходом жизни выбрасывались за ненадобностью целые пласты населения и никакие бунты, направленные против новых машин, не могли их спасти от гибели. Те немногие, которые уцелели, влачили жалкое существование, жили «хуже животных» – об их тяжелой доле дает наглядное представление один эпизод в романе Дизраэли[79]«Sybil».

Из деревни центр тяжести жизни все более передвигался в город.

Сельское население все убывало. По словам Артура Юнга[80] – в 70-х годах XVIII в. в Лондоне сосредоточилась шестая часть населения, а добрая половина его селилась вообще в городах. И если Юнг немного и преувеличивает, то он, во всяком случае, верно уловил самую тенденцию движения.

С особенной быстротой росли центры индустрии, цитадели промышленного капитализма.

Манчестер и Бирмингем – в начале XVIII в. еще незначительные местечки, едва насчитывавшие каких-нибудь три или пять тысяч жителей – разрослись в конце XVIII столетия в города с сорокатысячным населением.

В больших промышленных городах образовался новый класс – промышленный пролетариат – поставленный в самые тяжелые условия существования, а рядом с ним страдала и голодала богема, нищие интеллигенты, в роде гениального отрока Чаттертона[81], погибшего такой трагической смертью.

Под влиянием промышленного переворота вымирали и оттеснялись не только целые классы общества, но и целые местности. На севере и в центре Англии с их благоприятными для индустрии условиями жизнь била кипучим ключом, зато некогда цветущий юг опустел и над ним повисли тени умирания.

Распадался старый феодально-ремесленный мир и в Германии, хотя и не так быстро, как в Англии.

Падало крепостное право там, где оно еще сохранилось. Феодальные поместья, хозяева которых не умели приспособиться к условиям капиталистического производства, приходили в ветхость и упадок. Эмансипация крестьян сопровождалась во многих местностях и случаях их безжалостной экспроприацией. Ремесленное производство, все еще преобладавшее в стране, уперлось в тупик, достигло мертвой точки. Положение Mittelstand’a – «среднего сословия» – становилось все стесненнее. На горизонте поднимался грозный призрак страшного конкурента, крупной промышленности, кое-где, правда, еще выступавшей в старом одеянии, в виде домашней индустрии (в Саксонии и Силезии), зато в других местах (в рейнской провинции или в Вестфалии) уже в наиболее передовой форме машинной фабрики. Апологеты ремесленного строя видели себя вынужденными уходить в прошлое, в Средние века, если желали нарисовать картину счастливого житья-бытья этого (теснимого) Mittelstand’a (как Гофман в своем рассказе «Meister Martin der Kiifer und seine Gesellen»).

Как в Англии, так и здесь, в Германии, кустари: прядильщики и ткачи теряли свою собственность, безжалостно экспроприировались машиной, должны были искать себе новые источники пропитания.

Гете видел собственными глазами, как однажды около Ильменау прошла целая толпа таких выброшенных жизнью с их насиженных мест кустарей, и это зрелище произвело на него такое потрясающее впечатление, что он не только поспешил поделиться своими мыслями с Шиллером (письмо от 29 августа 1795 г.), но и впоследствии, работая над романом «Wilchelm Meisters Wanderjahre»[82], вставил в него повесть («Geschichte vom nussbraunen Madchen»), где с грустью констатировал эту победу машины над станком и вызванную ею гибель целого, некогда цветущего, мира.

От зоркого взора великого старца вообще не ускользнуло это постепенное превращение Германии из земледельческо-ремесленной страны в страну с новым укладом жизни.

Во второй части «Фауста», в последнем действии Мефистофель – злое начало – стоит во главе большого торгового флота, развозящего товары во все концы света, а сам Фауст превращает необитаемые пустыри в города и гавани. Во время этих колонизаторских работ Мефистофель – без ведома Фауста – сжигает хату престарелых земледельцев Филемона и Бавкиды, которые погибают в огне: этот эпизод, предшествующий видению Фауста о новом (промышленном) обществе, символизирует превращение Германии в торгово-промышленную страну, гибель старого, патриархального мира нив и полей.

После великой революции, несмотря на искусственную «реставрацию» прошлого, Франция также превращалась все более в царство промышленного капитализма. Дворянство потеряло всякое экономическое и политическое значение. Потомки аристократии чувствовали себя в новом буржуазном обществе ненужными и одинокими (Шатобриан[83], Альфред де Виньи[84], Морис де Герен[85] и др.). В городе прошла резкая грань между имущими и неимущими: с одной стороны – «дворцы банкиров и патрициев», безумная роскошь «кучки счастливцев», с другой – «необеспеченные работники», «целые семейства, умирающие с голода в отвратительных логовищах» (Жорж Санд «Coup doeil general sur Paris»). В столице скоплялись кадры интеллигенции, обреченной на жалкое существование богемы (например кружок Жерар де Нерваля).

Из развалин старого патриархального мира вырастал незаметно новый социально-экономический порядок, целый новый мир отношений и потребностей, чувств и оценок.

Поколениям, застигнутым происшедшим переворотом, приходилось еще только приспособляться к изменившейся или изменявшейся обстановке. На первых порах такое приспособление ложится всегда тяжело на психику, и люди поэтому предпочитают бежать от новой жизни под сень прошлого. Можно было бы привести немало примеров, иллюстрирующих эту истину. Будет достаточно привести один яркий пример.

В конце XVIII и начале XIX в. Англия превращалась, как мы видели, все более в страну больших городов. В современной литературе этот процесс урбанизации почти совсем не отразился. В английской поэзии этого периода городу отведена очень ничтожная роль, и, если он в ней фигурирует, то обыкновенно в безусловно-отрицательном, притом лишь мимоходом брошенном, освещении.

Английские поэты этой эпохи не любили города и предпочитали ему деревню. Когда Саути[86] бывал в городе, где его единственными друзьями были «книжные лавки», он чувствовал себя там так нехорошо, что положительно бежал к себе домой, на берег озера, в деревенскую тишь. Вордсворт признается в одном из своих стихотворений («Tintern Abbey»), что никогда не мог привыкнуть к городу и что только воспоминания о прежней жизни на лоне полей и лесов поддерживали в нем бодрость среди уличной сутолоки. Купер[87] положительно не выносил городского шума и мог жить только в природе. «Бог создал природу, а люди – города!» – восклицает он в одном месте (в поэме «The Task[88]» Де-Квинси[89] благословлял судьбу за то, что она позволила ему родиться в деревне. Байрон всегда и настойчиво противополагал городу природу, и когда ему предстояло в «Дон-Жуане» описать Лондон, то он отмахнулся от этой задачи несколькими презрительными замечаниями. Описывая другу прелести итальянской природы, Шелли[90] писал ему, что «в дымном городе», в «уличной сутолоке» он «изнемогает».

Если английские поэты этой эпохи так не любили города, если они предпочитали ему деревню, то, между прочим, потому, что весь уклад городской жизни давил на их психику, неприспособленную к подобной обстановке условиями наследственности. Писатели следующего поколения, действовавшие в 30-х и 40-х годах, уже были с ног до головы горожанами, не знали и не любили природы. Диккенс, например, мог жить и творить только в большом городе, вроде Лондона и Парижа.

Уже из одного этого примера видно, как нелегко было людям приспособиться к изменившимся и изменявшимся условиям жизни, созданным и создававшимся промышленным переворотом.

Необходимо ближе присмотреться к психологическим последствиям, вытекавшим из охватившего все европейские страны социально-экономического перелома, так как на этой психологической почве и возникла в конце XVIII и в начале XIX в. новая литература, новая разновидность поэзии кошмаров и ужаса.