Владимир Фриче – Философия лени или поэзия праздности. (Из истории немецкого романтизма) (страница 1)
Владимир Максимович Фриче
Философия лени или поэзия праздности.
(Из истории немецкого романтизма)
«А я утверждаю, что человек родится
не для наслаждения, а для труда».
I.
Немецкий романтизм был протестом против культуры XVIII-го века.
Прошлое столетие создало в области
Немецкие романтики, напротив, защищали феодальные привилегии и королевскую власть; отстаивали национальную самобытность и замкнутость; отвергали не только рассудочную религию английских и французских философов, но даже протестантизм, симпатизируя больше католицизму и противопоставили грубому материализму — причудливый, наивный мистицизм, отзывавшийся воздухом детской комнаты и напоминавший бестолковые бредни суеверных старух.
Протестуя таким образом против основных идей ХVIII-го века, романтики пришли невольно к реставрации средневековой культуры с ее феодализмом, католичеством и полусхоластической, полумистической философией: они переводили песни старых миннезингеров, собирали остатки дореформационной литературы, писали рыцарские романы, увлекались «Божественной Комедией» Данте, этой «лебединой песнью средних веков» и приходили в восторг от полузабытых художников в роде Дюрера или Фра Джиованни да Фьезоле.
M-me Сталь и Гейнрих Гейне были поэтому до
Вот культурно-историческая сущность романтизма. Прошлое столетие принято также называть эпохой рационализма, т. е. эпохой безусловного господства отвлеченного
Романтики же, идя по следам, оставленным Жан-Жаком Руссо, положили, напротив, в основу как душевной жизни человека, так и культурной истории человечества всеобъемлющее и все поглощающее
И к этой психической способности, так резко подчеркнутой уже сантиментализмом, они присоединили еще
Это была именно та эпоха в истории Германии, когда немцы особенно страстно увлекались шекспировским Гамлетом, страдающим анемией воли, и когда мало-по-малу созревала философия Шопенгауера, проповедовавшая в буквальном смысле самоубийство «des Willens zum Leben» (т. e. воли). Это была та эпоха, когда поэзия и жизнь превратились в глазах передовых людей в сплошную и дикую, хотя порою блестящую
II.
Предшественники романтического мировоззрения.
В самый разгар семилетней войны, среди пушечного грома, отчаянных криков раненых и ликующих песен победных войск; накануне великой французской революции с ее лихорадочным движением и нервным беспокойством, — вдруг неожиданно для всех послышался тихий, одинокий голос, звучавший как бы из другого мира. Он призывал не к деятельности, не к борьбе, не к великим подвигам мысли и воли, а к беспечному и эгоистическому созерцанию красот природы, к мирному и сладкому «far niente»1. Это был голос Жан-Жака Руссо. «Активная жизнь не имеет для меня ничего заманчивого», так писал угрюмый отшельник своему другу Мальзерб2. Миросозерцание Руссо, проповедовавшее в сущности умственный и общественный застой, было в полном смысле
Золотой век всеобщего равенства и счастия лежит далеко позади нас и никогда больше не осуществится на поверхности земного шара. Культурное общество испорчено и развращено до мозга костей, погрязло в черством эгоизме и в легкомысленных удовольствиях. Самое лучшее в нравственном и самое целесообразное в логическом отношении, что может сделать человек, это обособиться от других, уединиться в свежей природе и там предаться безмятежному созерцанию.
Не веря в осуществимость общего, всечеловеческого счастия, Руссо однако признавал возможность личного блаженства. Не видя спасения в холодном рассудке, он искал источника опьяняющих и приятных ощущений в чувстве любви или в чувстве природы3, словом, в той или другой
Не симпатизируя современному обществу, он уносился с чисто юношеским увлечением в чудный, сказочный,
Квиэтистическое и эстетическое миросозерцание Руссо пришлось как раз по вкусу немецкой молодежи конца прошлого столетия, томившейся под гнетом безотрадной политической и социальной действительности.
Германия, разделенная на массу мелких самостоятельных княжеств и владений, не представляла и тени стройного, единого государства: это была просто пестрая, но ничего не значившая географическая карта. Произвол маленьких феодальных царьков, подражавших все еще прежнему идолу, Людовику XIV, господствовал без удержу и без контроля, заглушая в зародыше всякое самостоятельное проявление энергической, протестующей, социальной мысли. Немецкому буржуа оставалось только одно: посвятить свою жизнь будничному делу или прокормлению семьи; так сложился пресловутый тип филистера. Талантливая молодежь искала убежище и утешение в безветренном затишье отвлеченной мысли или в воздушном царстве поэтических мечтаний: так расцвела единовременно немецкая философия и немецкая литература.
Кому была охота трудиться и работать для родины, не существовавшей в действительности, и для общества, представлявшего только первобытный союз родовых единиц? Молодежь в отчаянии покидала культурные города и, замыкаясь в себе, предавалась безвольному эстетическому созерцанию мира и людей. Гётевский Вертер открыл вереницу отшельников. В порыве молодого энтузиазма он возмечтал внести посильную лепту в сокровищницу общественной мысли, но встреченный равнодушием великосветской среды, доживавшей свой век в барской замкнутости, он уединился в деревне, среди цветов, детей и поселян, живя природою и погибая от любви.
Молодой Вертер в знаменитом голубом фраке и высоких сапогах, с улыбкой полного разочарования на бледном интересном лице, перевоплотился постепенно в уме Гёте в фигуру беспечного актера Вильгельм Мейстер, без плана бродящего по свету. Но он сумел убежденнее определить эстетическое profession de foi своего несчастного предшественника. «Ужели вы требуете! — восклицает Вильгельм Мейстер, — чтобы поэт занимался каким-нибудь ничтожным ремеслом, он, который порхает, как пташка, над миром, свивает свое гнездо на высоких скалах, питается, плодами и цветами и беспечно перелетает с ветки на ветку, ужели он обязан, как бык, тащиться с сохою, или, как собака, сторожить дом»? Что может быть яснее этой прозрачной аллегории? Сколько в ней чувствуется презрения к труду и сколько восторга перед невозмутимо-спокойным созерцанием мировой жизни!
В 1789 г. вспыхнула французская революция. Светлые идей всеобщего братства и равенства привели фактически к господству «террора», к торжеству диких инстинктов и к кроваво-бешеным сатурналиям. Немецкие вольнодумцы призадумались и — содрогнулись. Гениальнейшие представители Sturm und Drang’a4, громившие в своих произведениях весь существующий строй не хуже якобинцев, изменили свободолюбивым мечтам пылкой юности и отреклись от собственного недавнего прошлого. Самый беспокойный и мятежный из них, автор «Разбойников», Шиллер пишет свои глубокомысленные «Письма об эстетическом воспитании человечества», доказывая, что современники еще не доросли до осуществления светлых принципов XVIII века и что только задушевный и долголетний культ искусства может их подготовить к этому великому подвигу.
Так выяснялось постепенно «романтическое» миросозерцание, хотя новая литературная школа еще не успела сплотиться и объединиться. Развивая идеи Руссо, Гёте и Шиллера романтики также будут искать земного счастия в отчуждении от интересов и забот современного общества, в бесцельном скитании из стороны в сторону, в развитии эмоциональной, а не интеллектуальной жизни.
III.
Философия лени и поэзия праздности.
Первую попытку начертать философию романтизма мы находим в пресловутом романе младшего Шлегеля: «Люцинда». Когда Шиллер, прочел эту нелепейшую книгу мировой литературы, он воскликнул: «Это верх бесформенности».
В самом деле, вы не найдете в этом произведении ни художественного плана, ни единства руководящей мысли: перед вами ряд бессвязных, лирических «дифирамбов», напоминающих не то лепет гениального ребенка, не то патетическую крикливость шарлатана. Автор ухитрился на пространстве немногих страничек поговорить решительно обо всем, нарисовать ряд цинических картин, превосходящих все написанное в этом стиле римскими поэтами и французскими декадентами; изложить претенциозную метафизику страсти, дать подробное определение «романтической иронии» и провозгласить к ужасу всех благонамеренных буржуа — свободу любви. Как бы ни была нелепа и наивна эта книга, она нашла, однако, восторженного защитника в лице известного богослова Шлейермахера, усмотревшего в ней, повидимому, протест против пошлостей филистерской морали.