Владимир Ераносян – Фустанелла (страница 11)
Отец вызвал османских полицейских, и те усмирили бунт. Сборщики табака затаили обиду. Когда наступили тревожные времена и погромы, эти «бездельники» вынашивали планы отомстить плантатору, притворившись турецкими мародерами.
Петрос хорошо усвоил, что отец боялся своих соплеменников ничуть не меньше сторонников Ататюрка. Может быть, поэтому он замешкался, не вывез семью и капиталы до того, как стало совсем поздно. Как он допустил, что в их дом ворвались эти нищие?! Да, Петрос помнил все. Как отец приказал забиться под кровать и как он спрятался сам вместо того, чтобы выгнать бандитов, осмелившихся на такое. Они топтали своими грязными башмаками их натертый до блеска пол. И он видел эту нечищеную обувь, слышал их злобные реплики.
Его сердце стучало как неистовый барабан, когда бородатый батрак решил заглянуть под кровать. Он едва не засунул свою волосатую руку, чтобы нащупать там живое съежившееся создание, переставшее дышать от страха и немощи. Они не пощадили бы сына своего угнетателя. Но в это мгновение с улицы от стоявшего на стреме подельника донесся сигнал о приближении турок.
Пронесло, но эта история стала еще одной причиной, возбуждавшей в сыне плантатора, ставшего пасынком немецкого аристократа, отвращение к собственной крови…
Своим рвением Фриц Шуберт заслужил полное доверие оккупационных властей. Ему поручили не только сформировать администрацию окрестных сел вокруг Ретимно, но и набрать зондеркоманду из бывших уголовников. Он получил власть, и собирался насладиться ею в полной мере.
По ночам Фрица все еще мучали видения, одолевали ужасы, свидетелем которых он был в Смирне, но его страхи делали Шуберта монстром, а не праведником. В отличие от тех, кто пережил те дни, он ожесточился и потерял всякую жалость. Никто не пожалел его тогда, и он не станет никого жалеть сейчас. Каждый грек был сам за себя. Они сами себя предали. И пусть они считают его предателем – мало кто отважится бросить ему это оскорбление в лицо. А если не уследит за своим языком – получит пулю. Власть не терпит сострадания, Фриц отвлекал себя музыкой, когда творил бесчинства.
«Турок» куда-то спешил. Это было понятно еще и потому, что он не намеревался выслушивать ответы старосты или кого бы то ни было до конца, собираясь приступить к приготовленной заранее экзекуции. Что именно хотели предпринять немцы и этот «турок», жители деревни не знали, но были готовы к самому страшному. Хотя и надеялись на то, что Господь смилостивится и убережет от самого плохого.
– Вы заслуживаете немедленной казни! – неумолимо вещал Фриц, пока конвоиры отделяли женщин, дочерей и детей от мужчин.
Когда слово «казнь» прозвучало, то оно казалось каким-то будничным, механическим, несерьезным. До самого последнего момента надежда еще теплилась в сердцах жен. Ну не может же будущий убийца быть столь хладнокровным. Он рассуждал, беседовал, манипулировал своими подчиненными, отдавал какие-то распоряжения. Во всех этих действиях прослеживалась какая-то логика, угадывался порядок, а порядок вряд ли может быть связан с чем-то плохим. Разберутся, оправдаются, они ведь не солдаты, их мужчины. И разве удержишь их дома, когда вокруг творится такое…
Женщины верещали, что-то доказывая, к чему-то призывая. Но немецкий офицер тряс окровавленным серпом и пробитой немецкой каской, обнаруженной на греческом дворе. Улики фотографировал военный репортер, полагая, что уникальная съемка вещественных доказательств станет не свидетельством военного преступления, а оправданием жестокости гитлеровцев в отношении мирного населения.
– Вы не хотите выдать обезображенные трупы немецкий солдат и офицеров! Это отягощает вашу вину. Она доказана. Вам не отвертеться.
Здесь был и отец Георгиос. Его притащили из монастыря. Немцы уже побывали там с обыском и пришли ни с чем. Они не придали значения саженцу лимонного дерева, торчащему прямо под сенью оливы из взрыхленного холма. Лишь доложили Шуберту, что монахи сажали деревья, выбрав для этого не самое подходящее время, хоть настоятель и утверждал, что конец весны – лучшее время для подобной затеи. Стоило выкопать деревце, и они обнаружили бы обезображенный труп. Но, похоже, монахам удалось отвертеться.
Священник и послушники конечно же были заодно с односельчанами. Они стали соучастниками «преступления». Отец Георгиос действительно сделал много чего, что гарантировало ему попадание в расстрельный список Шуберта.
Во-первых, он позволил англичанам при отходе превратить его обитель в точку радиообмена, а во-вторых, он действительно приказал монахам-послушникам закопать несколько убитых немцев в монастырском саду у вековой оливы и скрыть могилы с помощью саженцев. Немцы не обнаружили свежие закопанные ямы лишь по причине своей невнимательности. Рыскать в лабиринтах монастыря они не стали еще и по причине засевшего глубоко в душе страха перед сверхъестественным. Тормошить то, что не поддается объяснению, они не собирались.
Шуберт обладал звериным чутьем. Он собирался наведаться в монастырь лично, чтобы убедиться в тонкостях выращивания лимонов, однако столкнулся в деревне с молчаливым сопротивлением своей миссии. Хотя некоторые не понимали его нынешней власти над жизнью и смертью, особенно раздражал староста…
Теперь было поздно рассуждать о том, что греки не проявили предусмотрительности, не скрылись в горах, в пещерах, в землянках монахов-схимников. Они встретили беду в своих жилищах, действительно не осознавая до конца, что именно им грозит.
Единственным человеком, кто не тешил себя иллюзиями, был кириос Ксенофонт, отец Катерины. Он смотрел на «турка», не опуская глаз и не закрывая лицо ладонью, как молодые мужчины. Его не донимал пот, не тревожило раскаяние. Грек должен защищать свою землю с оружием в руках – таково было его убеждение. Он был доволен, что его сын не находился среди тех, кого этот холеный «турок» в немецкой форме определил вправо, туда, где стояла шеренга скучающих немцев, держащих наготове свои винтовки. Наверняка шустрый Линос где-то спрятался, и правильно сделал.
– Тебе нужны признания? – спросил Ксенофонт Фрица. – Для отчета? Или ты копаешь по собственной инициативе?
– Мне нужна правда, – ответил Фриц.
– Ты ведь знаешь правду…
– Знаю.
– Зачем же мучаешь людей?
– Ты, старик, не знаешь, что такое настоящее мучение.
– А ты? Если ты знаешь все про мучения, к чему мучаешь других?
– Это ты о тех, кто убивал немецких парашютистов, закалывал их вилами, стрелял в упор и резал серпами?
– Ты определил для своей казни не имеющих к этому никакого отношения.
– Тогда выдай мне тех, кто виноват. И я отпущу этих бедолаг.
– Я. Это сделал я. Один. Так и запиши в своем талмуде.
– Ты? Один? Хочешь смерти?
– Хочу жизни для остальных греков.
– Думаешь, кто-нибудь из них вступился бы за тебя, старик?
– Каждый. Любой из них…
– Ты заблуждаешься. Глупец. Но я не стану тебя разубеждать. Для меня очевидно другое. Что ты слишком высокомерен, а высокомерие выдаешь за великодушие. Твой героизм меня не впечатляет, но твоему ложному признанию я доверюсь. И расстреляю тебя вместе с ними. С теми, кто, как ты считаешь, отдал бы свою жизнь, чтобы спасти тебя. Вправо его. Хотя постой! Эй вы, кто из вас хочет спасти этого старика от смерти ценой своей жизни?! Он признался в убийстве немецких десантников. Но я готов расстрелять вместо него кого-нибудь другого. Любого из вас.
Ни один не вызвался.
– Вот видишь? – торжествующе изрек Фриц.
Вдруг из толпы селян женского пола вырвалась девушка с обрывком флага. Она упала на колени и крикнула:
– Я… Меня!
– Эту дуру определить в бордель! В Ретимно! – приказал Шуберт порученцу и отмахнулся.
Конвойный толкнул кириоса Ксенофонта прикладом, и отец Катерины оказался в толпе приговоренных.
Залп прозвучал по команде «турка». Греки падали, сраженные немецкими пулями, у ветвистой оливы.
Женщины рыдали, склонившись над мужьями и сыновьями. На острове быстро темнеет весной, критское солнце погасло.
Расстрельная команда Шуберта закончила свое дело. В Ретимно уставшего и разбитого Фрица ждала музыка великого австрийского гения. Один освобожденный им уголовник неплохо орудовал смычком, скрипка – не то что критская лира. Она пронзительна. В ней нет столько боли… А эта дерзкая девчонка. Она хороша. И он собирался ее смирить. Как смирили греков в Смирне.
Глава 11. Партизаны
Марионетка рейха, армейский генерал с неблагозвучной на греческий слух турецкой фамилией Цолакоглу, подписал от имени Греции капитуляцию в Афинах. Тем самым Гитлер словно насмехался над независимостью Эллады.
Презрение к своему союзнику Бенито Муссолини Гитлер не проявлял, но немецкие генералы намекали на то, что итальянцы не заслужили верховодить в Греции, так как не умеют воевать и провалили свое вторжение. По их мнению, хваленые чернорубашечники Муссолини, его ряженные как петухи стрелки-берсальеры в своих смешных шапках с перьями не смогли бы одолеть греческую армию без помощи победоносной армии рейха. Поэтому все лавры по праву принадлежали только Германии.
Муссолини отрезали внушительный кусок от греческого пирога, но в столице, Македонии и на Крите хозяйничали «представители высшей расы».
Греция, по мнению фюрера, была обречена на вассалитет и абсолютное, беспрекословное подчинение великой Германии, как когда-то она была вынуждена забыть о своей свободе под натиском и владычеством могущественных османов…