Владимир Дрейер – На закате империи. Книга воспоминаний (страница 32)
Через полчаса после ухода немцев был получен краткий ответ от их ближайшего начальника, написанный по-немецки: «Вы окружены, вам остается только сдаться», – и больше ни слова.
«Сволочи», – подумал я, хотя было наивно предполагать, что немцы согласятся отпустить раненых.
Бой все продолжался. Стрельба усиливалась.
Вдруг мой верховой конь Гондурас, еще недавно бравший призы на скачках в Варшаве, повалился на землю, сраженный пулей в сонную артерию, и кровь брызнула темной струей, как из фонтана, на много шагов. Он тяжко захрипел, вздрогнул всем телом и застыл навсегда.
При других обстоятельствах моему отчаянию не было бы конца, но здесь я почти не почувствовал жалости и спокойно приказал моему верному вестовому Колесникову переодеть мое седло на его лошадь, а себе взять любую из тех, что бродили по лесу.
Было около полудня. Ни от одной части своего арьергарда я сведений уже не получал. Артиллерия моя расстреляла все снаряды и частью уже была взята немцами. От пехоты не осталось и следа, солдаты или сдались, или попрятались в лесу, побросав ружья.
Наступил конец. Оставалось или сдаваться в плен, или пытаться куда-нибудь уйти.
Подзываю Колесникова:
– Вынь-ка, братец, там из седла бутылку да дай чарки от фляжек, и поживей.
Может показаться странным, но у меня было предчувствие, что должно случиться какое-то несчастье, и поэтому, уходя из Восточной Пруссии, я уложил в седельные сумы, кроме нескольких лекарств, коньяк, бутылку шампанского, четверку чая, сахар и коробку гаванских сигар «Ноуо de Monterey» – подарок моей жены. Коньяк порадовал тяжело раненного Отрыганьева, а вот эту бутылку шампанского, не то перед смертью, не то перед тем, как нас схватят через несколько минут живьем немцы, я решил распить тут же под огнем. Было морозно и холодно, температура для этого благородного напитка самая подходящая.
Обращаюсь к Кислякову:
– Ну, полковник, повоевали, выпьем теперь по стакану вина перед тем, как уйти от немцев живыми. Бог знает, где и когда снова встретимся.
И я налил в алюминиевые чарки шампанского Кислякову, Кречетову, Махрову, себе – они не верили своим глазам. Мы чокнулись. И едва только выпили, как раздался страшный удар, и возле нас разорвался артиллерийский снаряд. Кисляков, без звука, упал мертвым на землю, застонал раненый его адъютант Соколов[110], меня слегка контузило, – предохранил одетый на голову меховой башлык, – Махров и Колесников, стоявшие рядом, не пострадали.
Но и эта смерть не произвела большого впечатления, настолько притупились нервы за десять дней, проведенных без сна, в боях, в постоянном напряжении, среди убитых, раненых и умирающих по пути, в грязи, людей и лошадей.
Снова повернулся к Колесникову:
– Давай коня!
Затем я громко обратился к столпившимся возле меня офицерам и солдатам:
– Кто не хочет сдаваться в плен, за мной! Верхом!
Вызвался пехотный капитан с 30 конными, своей охотничьей командой; конечно, Махров с вестовым и двое бравых старослужащих солдат, артиллерийских подпрапорщиков 53-й бригады.
Первой мыслью было стремление во что бы то ни стало прорваться и затем, скрывшись в лесу, обдумать, что делать дальше. Я хорошо знал Августовский лес еще по мирному времени, по моей службе в Вильно, дважды был командирован для его рекогносцировки в предвидении войны. Поэтому знал несколько убежищ, куда не вела ни одна лесная дорога. Главное было – уйти возможно скорее от немцев, и уйти не вперед, а в тыл, ибо впереди ожидал только плен.
Сколько раз я благодарил судьбу в течение моей долгой жизни, которая порой была жестока и несправедлива, но в пяти проведенных войнах не оказалась злой мачехой.
Так случилось и теперь.
Полевым галопом, с револьверами и винтовками в руках, мы промчались мимо немецкой батареи, где прислуга, окончив бой, спокойно отдыхала.
Ошарашенный появлением скачущей кавалерии, немецкий офицер успел только крикнуть: «Feuer!»[111]
Но солдатам не удалось и зарядить ружья, – мы вихрем пронеслись мимо и углубились в лес, еще долго продолжая идти усиленным аллюром.
Сидение в Августовском лесу
Гибель 20-го корпуса в Августовском лесу если и не была столь чувствительна для престижа русского командования, как катастрофа с армией Самсонова под Танненбергом, то все же понесенные нами потери были чрезвычайны.
Немцы захватили 9 генералов, – они целой группой находились вместе, окопавшись в лесу, возле фольварка Млынек, – почти всех офицеров, около 60 тысяч солдат, 290 орудий и, конечно, все обозы.
Одиночным порядком прорвались немногие, что-то около восьми офицеров, и среди них оказались, к счастью, полковник Белолипецкий и штабс-капитан Шеповальников. Они прятались в лесу, в картофельных ямах, и через несколько дней, двигаясь по ночам, вышли к своим.
Моя эпопея продолжалась дольше, не то 16, не то 18 дней. Я ни за что не хотел расставаться ни с лошадью, ни с моим преданным Колесниковым, ни с братом моих друзей Махровых, один из коих, кстати сказать, позарился на мою первую жену и на ней женился в 1909 году в Вильно.
По трехверстной карте я определил место, где мы будем в наибольшей безопасности, – урочище Козий Рынок, в непроходимой чаще и болоте. Шли шаг за шагом два дня, продираясь через кусты и заросли, ночью спали на земле, под соснами, прямо в снегу. На второй день пехотный капитан заявил мне:
– Господин полковник, положение наше безнадежно, есть нечего, люди предпочитают сдаться.
– Сдавайтесь, – отвечаю, – ваше дело. Мы сдаваться не будем.
Он собрал людей и исчез. Мы остались одни – шесть человек, шесть лошадей – и на вторые сутки добрались до Козьего Рынка. Так именовалось это место в дремучем лесу.
Как бы мы ни чувствовали себя измотанными физически, наше моральное состояние нельзя было и сравнить в ту минуту с состоянием попавших в плен.
Уже по окончании войны стало известно, что все генералы 20-го корпуса так, целой группой, и были направлены в Сувалки для представления командующему германской армией генералу Эйхгорну[112], милостиво протянувшему им руку. Затем их всех перевезли в Восточную Пруссию и засадили в крепость, кажется, в Торн.
Говорили, что жилось им неплохо, но от безделья и скуки они между собой скоро перессорились. Друзья – Булгаков и мой начальник Джонсон – сделались злейшими врагами, друг с другом не разговаривали. Прочие все обвиняли в своем несчастье бедного Булгакова и, уже не стесняясь, ругали его чуть ли не в глаза.
После Октябрьского переворота они все вернулись в Россию, Булгаков, между прочим, в свое бессарабское имение. Что было с другими, я не знаю. Известно только, что генерал Джонсон во время Гражданской войны командовал какой-то частью под Воронежем и, несмотря на свою осторожность на войне с немцами, попался ночью большевикам, ворвавшимся в дом, где он находился, и был ими прикончен.
Добравшись до надежного убежища, солдаты соорудили шалаш из елочных ветвей для меня и Махрова, а себе шашками вырыли, к вечеру второго дня, землянку. Лошадей расседлали, спутали им ноги и предоставили питаться чем хотят.
Мороз усиливался, болото замерзло, по нему протекал какой-то ручей, из которого брали воду для чая и поили лошадей, а по утрам умывались.
Есть было нечего. Наконец решили убить одну лошадь, ту, на которой ездил денщик Махрова. Ее мясом питались, делая на углях шашлыки. Пока не съели лучшие куски, находили, что только из кавказского барашка мог получиться подобный деликатес.
Лошади копытами старались отрывать траву и сдирали кору с молодых лиственных деревьев. У одного из прапорщиков оказался чайник, у меня – чай, можно было согреваться.
После «шашлыка» и чая гаванская сигара (по одной в день) являлась для меня редким десертом, иногда давал и Махрову затянуться.
Чтобы не замерзнуть, мы с ним положили между собой срубленную шашкой сосну и жгли ее день и ночь, поворачиваясь к огню то одним боком, то другим.
Плохо было без хлеба и соли. На третий день я рискнул послать разведку в ближайшую лесную деревню. Деревня называлась Парны Брод, и там стояли какие-то немецкие части. Однако денщик Махрова оказался очень ловким и осторожным парнем и, несмотря на присутствие немцев, умудрился притащить ночью каравай черного хлеба, соли и даже охапку сена для лошадей. Польские мужики содрали с него за это 10 рублей, но зато мы были впредь обеспечены хлебом и солью.
Наше сидение, вернее, лежание на елочных ветвях в шалаше, в болоте и снегу, продолжалось более двух недель.
Василий Семенович Махров, деливший со мной вынужденную обитель в лесу, происходил из очень почтенной семьи, откуда вышли три брата, офицеры Генерального штаба. Все трое служили, как и я, в молодых чинах в Вильно.
Василий, артиллерист 27-й бригады, был выпущен из академии в 1914 году. По окончании Великой войны ушел в Добровольческую армию, а после ее ликвидации эвакуировался в Северную Африку, в Тунис, принял французское подданство и до конца жизни состоял на службе Франции.
Второй брат, Николай, тот, что женился на моей первой жене, после войны остался в России, командовал у большевиков дивизией, но во время генеральной чистки высшего командного состава в связи с заговором Тухачевского был расстрелян в 1937 году.
Самые близкие отношения у меня были и сохранились со старшим Махровым – Петром, произведенным в генерал-лейтенантский чин в Добровольческой армии.