Владимир Чёркин – Перерубы (страница 9)
– Иди целуй свою бумагу. Она ответит тебе, – и, нежно прижавшись к нему, пошла в кухню и оттуда крикнула: – В школе сейчас новую форму для учеников требуют. Нужны деньги. Подумай об этом.
– Ладно, решу этот вопрос. Настоящий мужчина всегда должен решать сам, и с сыном поговорю – он не будет больше плакать.
Иван Иванович вздрогнул, её слова отозвались в сердце: «Она больше влияет на него, она лидер у нас».
…Он сидит за столом и думает: «Как тут написать хороший рассказ, и чтобы сын прочитал его и понял меня, душу мою?»
Но ничего не приходит ему в голову. И с кончика пера не соскакивают на бумагу нужные слова. В голове шумит, он чувствует – поднимается давление и что-то больно давит на сердце.
Уставший, он идёт отдыхать с мыслями: «Нет, когда-нибудь обязательно сойдёт с кончика пера хороший рассказ. И он, слово к слову, как каменщик – кирпичик к кирпичику, поднимет к небесам свой дом – свой рассказ, в котором будет всё, как в жизни, как в любой семье. И счастливо, и печально, и больно, и весело. Для души!»
УМНОЕ СЛОВО
Мы сидели за столом. Как водится, пропустили по маленькой, а кое-кто и по большой. Потому и началось оживление за столом – разговоры, споры. С дальнего конца стола послышалось:
– Да если я вовремя не сдам жилой дом, ты знаешь, что будет?!
– А если у меня на операционном столе погибнет человек, – подумай только! – поднимал палец моложавый, в очках человек и смотрел на него, словно на скальпель.
Это строитель и хирург спорили о важности своих профессий, а сидевшая рядом женщина, по-видимому, жена строителя, толкала его в бок и говорила: – Ну будя, будя! Меня бы так любил, как свою стройку.
– Маша, я ему говорю, что…
– Хватит, – оборвала она его.
– Как скажешь, – умолк он и из бутылки налил себе красного…
Мы со знакомым писателем, редактором, вели свою беседу. Я говорил о Чехове, что он, пожалуй, один из величайших писателей, у которых есть грусть и юмор, любовь и ненависть, упрекал Льва Толстого, что у него нет юмора. Что этот гений более пятидесяти лет сидел за столом, писал свои произведения и не сподобился на пару строчек смешного. Что это, наверное, у него оттого, что он был граф. Писатель отвечал мне, что Толстому не обязательно было быть юмористом: «Ты читал "Хаджи Мурата"? Вот замечательное произведение!»
Беседа наша текла непринуждённо. А рядом сидела, нахохлившись, жена моего собеседника. Миловидная женщина с тёплыми карими глазами, с ярко накрашенными губами, явно скучала. Поговорить ей было не с кем. Женщина, с которой она бы могла вести беседу, сидела от неё через два человека, они увлеклись чем-то своим.
Я понял, что ей скучно с нами, и перевёл разговор на О`Генри, сказав:
– О, этот человек очень тонкий юморист. Когда я его читаю, полдня смеюсь оттого, что не понимаю его. Остальные полдня смеюсь, когда до меня, как до жирафа, доходит, что он написал. Нет, вы только подумайте, что он пишет! – Перефразируя его, начал: – Один человек, неприкаянный, ложится спать на лавке под апельсиновым деревом, что стоит возле гостиницы. И уснул. В это время в ней были государственные жулики. Налетела полиция. Они выбрасывают чемодан из окна на апельсиновое дерево, апельсины сыпятся на спящего. Один попал ему по носу, он, испуганный, вскочил. И кого же, вы думаете, он стал ругать? Ньютона! «Проклятый Ньютон… или, как его там называют, не до конца разработал закон всемирного тяготения, написал, что яблоки на голову падают, а если б он написал, что и апельсины тоже падают, я бы никогда не лёг спать под это дерево».
Собеседник рассмеялся. Женщина сердито посмотрела на него и сказала:
– Болтаете два часа, ни одного умного слова я не услышала.
Писатель посмотрел на неё, согнал улыбку с лица.
– Скучаешь, милая? – спросил он и, нежно притянув к себе, поцеловал её в щёку.
Женщина вспыхнула от ласки и счастливыми глазами, чуть смущаясь, посмотрела на меня, на окружающих.
Я понял, что он действительно среди всех нас сказал умное слово.
ПЕРВАЯ ЗАБОТА
Она работала па консервном заводе…
Он родился, и его первый крик отозвался в её душе болью и тревожным счастьем намного сильнее, чем во время сладкой боли зачатия: и каким он будет в этом мире? Она любила его так же сладко и тревожно, как того мужчину, – всей своей женской душой.
Тот, кто был первым, отошёл на второй план, а потом и совсем исчез, решив, что она его не любит, не уделяет ему должного внимания. И осталась она одна с сыном.
Она не упала духом, всю любовь и ласку перенесла на сына. Он рос, она души в нём не чаяла. Кормила, мыла, стирала его бельишко. Думала: вырастет, будет кормилец и поилец.
Он пошёл в школу. Забот и проблем прибавилось. Пошла на вторую работу сторожем, лишь бы её сын был сыт, обут и одет, не хуже других. Он не задавал себе вопроса, почему его мать из последних сил выбивается, лишь бы вывести его в люди. Только однажды задал ей вопрос, когда она за столом подкладывала ему самое вкусненькое. И когда сын поел, она спросила: «Ты наелся?» «Да», – безучастно сказал он. И её лицо просветлело. Он заметил это и спросил:
– Мама, почему ты такая счастливая? Это потому что я у тебя есть?
– Да, – сказала она, – потому что ты у меня есть.
И она вздохнула, вспомнив того, первого, которого сильно любила.
Сын окончил школу, пошёл в институт. Она нашла себе третью работу. Стала прачкой в том учреждении, где сторожила. Теперь ей уже не было времени отдохнуть, урвать минуту для сна. Она слабела, он учился. Выучившись, ему надо было идти на работу, но он и не думал идти на неё. «Отдохну после учёбы», – сказал он матери. К тому времени понял: мать всё сделает для него.
– Отдохни, устал, ведь институт закончил, сынок, успеешь наработаться.
И сын зажил праздной жизнью. Мать, не заботясь о своём здоровье, работала. Годы, а больше всего изматывающая душу и тело работа без отдыха сделали своё разрушительное дело. Неожиданно на работе у неё защемило сердце, пошли круги в глазах, раздался сильный шум в голове, и она упала у станка. Вызвали «скорую». Умерла в реанимационном отделении – уставшее сердце не запустили.
На похоронах сын не плакал. Глядя на неё в минуту прощания, зло сказал: «Умерла, кто же теперь кормить меня будет?»
Это была его первая в жизни забота о себе.
ГОЛУБОЕ ПЛАТЬЕ
В БЕЛЫХ ЛАПТАСТЫХ ЦВЕТАХ
Мы с другом шли по магазину. На столах как напоказ лежали, словно выпеченные слоёные торты, отрезы тканей. Возле голубого отреза с белыми разлапистыми цветами мой друг остановился. Постоял, уйдя в себя, в какое-то своё далёко…
– Эта ткань напомнила мне моё детство, – начал рассказывать Виктор, идя со мной до дома…
– Сколько себя помню, наверное, начиная с того момента, как я, живое существо, появился на белый свет и первый глоток воздуха вместе со шлепком врача с болью вошёл в мои лёгкие, так и она всё время рядом.
Я тогда видел кого-то склонённого надо мной: с серыми точками глаз и какой-то щелью, которая иногда раскрывалась, и как-то ласково и нежно кто-то несколько раз касался моего лица. И случалось это часто, особенно когда у меня болел животик и я орал; а она, нежно-ласковая, брала меня на руки и прижималась к моему лицу.
Я на мгновение умолкал, чувствуя, что я чем-то необъяснимым связан с нею, такой терпеливой и ласковой, прижимавшей меня к себе; боль, казалось, утихала, и я засыпал.
Я по-своему любил её, родную и близкую. За что? Этого объяснить тогда не мог. А не любил её, когда, вопреки моим желаниям, меня укутывала во что-то непонятное – мягкое и тёплое. И туго стягивала меня, чтобы я не махал руками, которые почему-то лезли повсюду. Я орал благим матом и, выгибаясь всем телом, синел от натужного крика.
– Ну погоди, дай я тебя заверну, полежи секунду – и пойдём гулять, – доносился до меня нежно-тревожный звук. – Ну не выворачивайся.
И снова на лице разворачивалась пеленка – и круглая, тёплая, добрая ласково прижимала меня к себе. И я, глотнув что-то прохладное, успокоенный покачиванием, тихо засыпал от звуков-слов: «На улице мы подышим свежим воздухом, погуляем».
Иногда она клала меня куда-то, и я чувствовал, что от меня отдаляются. Конечно, я в крик. И снова она рядом и до меня доносится: «Минутку один не может побыть. Все руки оттянул».
Иногда другой шум достигал моих ушей, в нём были тревога и недовольство.
– Опять ты его на руках таскаешь.
– Привык он к рукам.
– Пусть полежит покричит – лёгкие разовьются. Поорёт пусть, ведь золотая слеза не выкатится-то.
– Ой, да жалко, плачет он, – слышался её, близкий мне, тревожно-ласковый голос.
И я стал обращать на него внимание, особенно когда хотелось есть, а аппетит приходил сразу и внезапно. Хотелось есть, и всё тут. Я тут же в крик.
– Ой, да иду я, иду, – слышалось откуда-то издалека тревожно раздражительное и нежное.
Слышалось "тук-тук", и вот я уже на нежных руках и будто по воздуху подлетаю к ней с раскрытым ртом. Я сразу прижимаюсь к тёплому и мягкому, мой рот ловит что-то нежное, я к нему губами и втягиваю в себя льющееся тёпло-нежное, так мне необходимое. И если это тёпло-нежное кончалось, я сжимал дёсны. «Ай, да не кусайся ты!» – слышалось в ответ.
А я чувствовал, что от неё, тёплой, доброй и нежной, ко мне приходит успокоенность, оттого, что она всегда будет рядом со мной и что я буду всегда сыт.