Владимир Чёркин – Перерубы (страница 10)
Засыпая, я проваливался в лёгкость и невесомость: я как бы плыл и касался спиной и затылком чего-то мягкого. Чувствуя инстинктивно, что она удаляется от меня, а я того не хочу, сразу просыпался и начинал орать. А мне шепчут: «Ой и крикун, и маленько не может побыть без меня».
Прижимают к себе, целуют. Я блаженно, чувствуя теплоту и заботу, улыбаюсь и вздрагиваю, оглушённый криком восторга: «Смотри, отец, он уже улыбается!»
Испуганный, я не понимаю, почему надо мной два лица. Одно такое привычное и знакомое, а другое так редко видимое мной. Оба склонились надо мной, она держит на руках меня на отлёте.
– Да ну! – гремит грубый звук.
Я вздрагиваю, готов заплакать.
– Ой, не греми, напугал, аж вздрогнул, – слышу я.
Я хмурюсь, мне страшно от этого голоса. У кого был этот голос, очень редко, когда никого рядом не было, нет-нет да склонялся надо мной, прижимаясь ко мне чем-то колюче-грубоватым, отчего я пугался и начинал орать благим матом.
– Чего ты с ним сделал? – доносился тогда до меня недовольный, родной уже голос.
– Ничего.
– Не трогай моего ребёнка!
– Что, нельзя наклониться над ним? – басил кто-то.
Крик «Не тронь моего ребёнка!» сопровождал меня всё время, пока я не перестал бояться басовитого второго голоса. Я привык к нему: и взлетал на сильных мужских руках, крепко-накрепко меня прижимавших. И всегда ласковые руки, руки моей матери, спасающие от всех невзгод, отбирали меня у басящего: «Дай я его покормлю». А я, хотя и хотел есть, но воротил головку, боялся, что это моё второе “я” уйдёт.
Она, держа меня на отлёте, умилённо-трогательно вытягивает губы, чмокает ими. Я улыбаюсь. И они почему-то счастливо улыбаются оба.
Тогда, вот тогда я стал понимать, что я почему-то дорог.
Одна из них – моё неотделимое "я" – это была моя мать. Другой тенью, появлявшейся передо мной, отчего я почему-то испуганно вздрагивал и заливался в плаче, было тоже моё "я" – это мой отец. Здесь-то я почему-то понял, что это второе "я" мне тоже нужно. И отец тоже должен быть со мной всегда. Когда я орал, хотел есть, до меня доносилось: «Возьми его, попестуй, я сейчас освобожусь». Отец брал меня на руки, водил губами по моим губам, а я бессознательно открывал рот, думая, что сейчас в рот мне попадёт то, что всегда насыщало меня. Я тоже трогал своими губами его губы, и он счастливо смеялся, прижимая меня к груди.
– Ишь, ишь, титьку ищет. Чего-то, видно, понимает.
А потом подошла пора, когда я стал по-своему понимать, что грудь – это ещё не всё. Иногда мать прикладывала меня к груди, я же, сытенький, начинал баловаться, прижимая сосок дёснами. Мать морщилась и говорила: «Больно же». Я же улыбался. А она отмечала: «Смотри, понимает уже, что я говорю. Ешь, а то сейчас дядька отберёт». И я почему-то боялся, что действительно отберут, и начинал есть с прикусом. Мать морщилась: «Да потише ты, грудь оторвёшь». Но какое тут потише, в моём детском сознании уже пронеслось, что отнять могут то, что принадлежит мне, что насыщает меня. Тогда подходила бабка и поучала:
– Пора отымать. Ишь, вцепился, как паук. Всю тебя высосал: сухая стала, как былинка. Упадёшь ведь.
– Ничего не упаду, пусть ест.
– Гляди, а то жевками пора кормить.
– Ты скажешь, – счастливо глядя на меня, отвечала мать. – Не буду я его кормить жевками, пока хожу.
А тут подходило моё второе “я”. Отец брал меня из рук матери, я поворачивался к ней, видя, как она прячет за пазуху титьку, мою титьку-кормилицу, и я тянул руки к ней.
– Ой, ко мне хочешь, – светлела лицом мать и брала на руки, прижимая к себе. – Он маму любит.
Я успокаиваюсь оттого, что моё тельце чувствует грудь матери. Я часто так засыпал на руках у мамы. А после сна тянулся руками к отцу: мне хотелось, чтобы и он был рядом. Его лицо расплывалось в улыбке. И я хотел, чтобы они были рядом со мной.
Странно, но я чувствовал, что отец редко появлялся рядом. Я стал держать головку, и раз почти сидел на коленях у матери, как вдруг потянулся к прозрачному предмету передо мной.
– Да куда ты лезешь, расколешь. А, ты пить хочешь. Давай-ка, попробуй водички.
Я помню, как мать дала мне водички. Или это мне кажется только? Я хлебнул, прижав что-то жёсткое к дёснам, и поперхнулся.
Мать оторвала стакан и наклонила меня, и, странно, это не напугало. Я раскрыл рот и стал водить головкой из стороны в сторону, не сводя глаз со стакана.
– Ишь ты, водички захотел, – и дала мне ещё глоток.
Я глотнул и заревел: оно было не таким вкусным, как было у моего второго "я", то есть у матери. Прижался к ней телом, головкой к груди, и сразу понял, что там есть то, что мне необходимо. Я стал тыкаться ртом в грудь, и сразу мать дала мне грудь, и я успокоился.
Но здесь же я почувствовал, что это вкусное и необходимое, к чему я привык, уже не заменит мне того, что я только что проглотил из немягкой груди. И то надо тянуть, а это вливалось в меня свободно. Я оторвался от груди и потянулся рукой к стакану.
– Пить хочешь? – повторила снова мать. – Или балуешься?
И поднесла мне ко рту стакан. И это, еле видимое и прозрачное, вновь ласково и нежно пробежалось по горлышку. И так мне понравилось это безвкусное, что мне захотелось его больше. И я сделал ещё глоток.
– Ишь ты, – снова сказала мать.
А я неосознанно понял: зачем мне тянуть из груди моего второго "я" то, что легко получаю из стакана. И теперь, когда мне хотелось есть, я прикладывался к груди, пытаясь быстро утолить голод. Молоко не шло так быстро, и я отрывался от груди и плакал.
– Ну чего тебе ещё?
Я тянулся к стакану, желая утолить голод. Но чем дольше я пил, тем больше хотелось есть. Тогда я понял, что то, что в стакане, мне нужно и не нужно. И хоть оно легко вливается в меня и доставляет какое-то утоление, но только не голода. А мне надо было то, что можно легко получить, что находится в тёплом и мягком, к которому я люблю прижиматься, и, взяв его в рот, чувствовать, что приятное вливается в меня. Я в рёв.
– Тебе молока в стакане надо?
Мать дала того, что было в стакане белое. Я прижался к стакану губами, думая, что я получу то, что получал всегда – безвкусное. Но это было то, что мне нужно. Я сделал глоток и оторвался от стакана.
– Ну как? – спросила мать, не думая, что я не понимаю речь.
А мне понравилось, при этом я чувствовал, что голод и желание есть куда-то удаляются. И я снова пригубил. И снова с удовольствием проглотил.
– От как, – нежно сказала мать.
А я глотал и уже уменьшил в стакане содержимое наполовину, чувствуя, что голод уходит.
А когда я стал баловаться, пуская в стакан пузыри, мать сейчас же отняла стакан и вытерла салфеткой мне лицо. Я обиделся и, выпятив губы, стал издавать ими дребезжащее "б-б-б-б". Это я захотел плакать.
Но в матери проснулись от этого восторг и несравненное счастье.
– Мама, – прижав меня к себе, запричитала она бабке, – смотри, он пытается говорить.
Бабка по-молодому – бегом.
– Ой, да это он так плакать хочет. А что слеза появилась, так это большеньким становится.
Я тянусь к стакану.
– Не дам, – говорит бабка.
Я начинаю злиться, весь напрягаюсь, сжимаю зубы. Моё лицо выражает злость. Это приводит их в умиление и восторг. Тогда я откинулся у матери на руках и замахал руками и ногами. Пустил воздух из себя. Она прижала меня к себе, поцеловала, и я расслабился.
– Вот как, – ласково сказала мать, – серёдочку набил и краюшки заиграли…
С того дня я стал соображать, что, кроме моего второго "я", есть ещё кто-то, который мне нужен.
Я, когда хотел есть, понимал, что этот, колючий, от которого так тяжело пахнет, накормит меня и напоит. И я всё больше и больше стал привязываться к нему, реагировать на его голос, ждать, когда он появится. И он появлялся. Брал меня на руки, садился в кресло, прижимал к себе и, покачиваясь взад и вперёд, убаюкивал. Я долго не просыпался, понимая, что я с ним и он мой отец.
Он радовался, глядя на меня, особенно когда я улыбался. Он счастливо смеялся, когда я в годик сидел на столе, намертво уцепившись в отцовы пальцы. Он сказал тогда: «Цепок ты, и откуда сила такая в руках? Ходить тебе пора!» И поднял меня, сияя, как новый пятак. И странно, мне хотелось подняться и идти на своих слабых и гнущихся ножках. А он всё говорил и говорил: «Ну, пошли, пошли». И я, захлёбываясь от смеха, – стол щекотал мне пятки – переступал. А отец подтягивал меня к себе и шептал: «Рановато ещё, хотя в руках цепкость есть». И, прижимая к своей груди, счастливо улыбался.
Потом он ел щи, и я тоже. Мать говорила:
– Вот, смотри, шельмец какой – поел, хорошо покушал. А без тебя не ел – отворачивался.
– Мужик растёт, – глядя на меня, добрел отец, и его мужественное, с крупными чертами лицо освещалось красивой улыбкой.
Вечером я лёг на колени матери, смотря в её глаза, в которых, как в колодцах, плескались две луны. Мать разделась при мне, и на меня красно-коричневыми сосками раскосо уставились её груди. Я сразу к ним. Наевшись из моего первого "я", продолжал лежать на коленях, иногда просто болтая ногами, довольный, или беря ногу и таща ступню в рот.
– Вот так, – говорила мать ласково, – не надо тащить её в рот.
И, вытирая из моего рта отрыжку, смеялась: «И как ты можешь это делать?» А когда я закладывал ногу за голову, мать потихоньку опускала её назад – и с недовольством: «Свинтился весь, так и ногу сломаешь». А потом подходил отец, брал меня на руки, нежно прижимая к себе и лаская, чтобы я заснул у него на руках. Я чувствовал, что эти существа защитят меня.