реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Чёркин – Перерубы (страница 11)

18

– Мужчина будещь, любить тебя будут. Главное, чтобы ты был счастливый, – и тебя все будут любить.

Я, довольный, дремал, покачиваясь на руках моего второго "я", который, как я считал, должен принадлежать только мне. И третье моё "я" тоже должно принадлежать только мне и вечно быть со мной, любить меня, кормить и ласкать.

Я уже начал прислушиваться к голосам и ползать. Особенно к отцу, когда тот приходил с работы и радостно брал меня на руки.

Помню, как рыдал я, когда он однажды, придя с работы, вошёл в дом. Я на своих неуверенных ножках к нему, чтобы он взял меня, прижал к себе и, сев, начал раскачиваться. Я считал, что это его долг передо мной ,и по-своему любил это. А ещё считал, что, раз он вернулся, то должен взять меня, посадить с собой за стол, и я должен есть щи, потому что отец их ел.

В тот раз он меня не взял на руки. И я упал на пол, уставился лбом в пол и зарыдал.

– Ой, обиделся, – прижал отец к себе, и я успокоился.

И понял по-своему, что эта вторая половина будет вечно принадлежать только мне.

Потом я стал ходить. И по приходу отца с работы садился за стол напротив него. Помню отрывками крик матери, булькавший слезами в её горле:

– Ну и уходи к ней, к этой, своей!

– Уйду, дай только мне хромовые заготовки для сапог.

– Не дам.

Отец в гневе схватил топор. Я испугался, заплакал, думая, что он им ударит мать. Но отец косанул на меня взглядом, подошёл к сундуку и подсунул его под петлю. Мне стало жалко сундука, и я заревел сильней. Отец же сел на пол – не стал ломать сундук, встал и ушёл.

Я долго его не видел, ждал его, что придёт. Тосковал. И вечерами засыпал со слезами и тяжёлыми вздохами.

– Мама, а где папа? – спросил я как-то, сидя на печи и смотря в потолок, по которому ползли большие рыжие прусаки. – Папка, где ты? Я так хочу, чтобы ты был рядом. Я жду тебя, папка!

По селу ходили слухи, что я сирота, что отец бросил меня и живёт где-то в соседнем селе. Я тому не верил, хотя видел раз вечером, лёжа на печке, как мать, стоя на коленях перед иконой, молилась: «Господи, верни мне его. Как же я одна… и у меня никогда-никогда не будет мужа? Верни мне его!» И было слышно, как что-то в матери булькает и переходит в плач.

Я потихоньку накрывался одеялом и тоже плакал, что у меня никогда не будет второго "я". Но всё равно я ждал, верил, что отец вернётся. И он приехал.

Я тогда сидел за столом, когда под окном заржала его лошадь, и он, проезжая мимо нашей избёнки, остановился (в нашем селе у него не было родных), и расчёт у него был прост. Вошёл – высокий, и, не подавляя гордости, сказал: «Хочу только предложить животину. Марья, возьми поросёнка, куда мне его теперь девать? Ушёл я от Антонины». Мать кинулась за ним в дверь. Я выбежал и видел, как мать заводит лошадь под уздцы во двор, как спускают поросёнка, тащат его, визжащего, в сарай. Мне тогда казалось, что он был большой. Разгружали и затаскивали нехитрый скарб отца.

А потом я полюбил хромовое пальто отца. Он обещал, что, когда я вырасту, отдаст его мне. Поэтому я, почитай, каждый день щупал мягкий хром и тяжело вздыхал, сожалея, что очень медленно расту.

В зиму мы ушли жить к бабке (невыгодно было топить две печки). У бабки изба была большая – пятистенка. И я так несказанно был счастлив, что у меня был отец, мать, сестра, а тут ещё и бабка, вечно угощающая меня чем-нибудь вкусненьким.

Вечером горит голландка. Оттаивают затканные точёными рисунками мороза стёкла окон. В углах дома мокреет зелёная плесень сырости. Тяжело дышать, все лица раскраснелись. Я дремлю на сундуке, уже чуть ли не засыпаю. На улице темно. Бабка спрашивает мать:

– А где Петран?

Мать вздыхает, молчит.

– Что молчишь?

– Вчера в два часа ночи пришёл. Говорит, в карты играет.

– Может, действительно играет?

– Может.

Может быть, я не понимал их тревожный разговор, но чувствовал, что что-то не так. Какая-то тревога стала заползать мне в душу.

Отец поехал на базар. А когда с него вернулся, зашёл в дом с клубами пара и с булыжным свёртком под мышкой. Положил на стол, разделся, снял шапку со своей лобастой головы, пятернёй зачесал свои волосища. Подошёл к столу и развернул бумагу. Я раскрыл рот, а мать восторженно смотрит, затаив дыхание. Вечно недовольная бабка засуетилась. А потом они почему-то разом ахнули. На столе лежал отрез голубой ткани в белых лаптастых цветах. Мать зажмурилась. Я от восторга раскрыл рот: так красива была эта ткань.

– Садись. Устал, поди, – мать не знала, как угодить отцу.

А отец тоже с восхищением смотрел на отрез и на нас. Насладившись эффектом зрелища, сел.

– Примерь, – приказал он матери.

Мать, иссушённая, а тут разом ставшая алой от внимания и заботы мужа, с радостным блеском в глазах взяла отрез – и к большому круглому зеркалу, висевшему на стене. Распустила отрез и приложила к груди. Конец его свисал ниже колен. Я чуть не до вывиха разинул рот – так мать преобразилась от этой ткани, ещё не ставшей платьем, словно синее солнце вошло в нашу горницу. Я, встревоженный и радостный, забегал то с одной стороны, то с другой, кружил вокруг неё от восторга и радости. Если б умел тогда, наверное, пустился бы в пляс. Как моя бабка говорила, от радости хотел из самого себя выпрыгнуть.

Мать же, счастливо сияя, спросила:

– Ну как, сынок?

– Ух ты! – только и произнёс.

Отец сидел и с довольной улыбкой смотрел на неё. Мать отстранила ткань, скатала её, вздохнула и сказала: «Хороша ткань, только она ни к чему мне. Положу в сундук».

Я надулся.

– Ты чего? – спросила мать.

Я молчал, исподлобья смотря на мать.

– Иди-ка, сынок, сюда. Я тебе кое-что привёз, а то за всеобщими смотринами забыли о другом гостинце, – и отец высыпал на стол из газетного кулька конфеты.

– Ух ты! – снова вылетело у меня.

Я мигом на лавку, на колени, двумя руками загрёб к себе конфеты и положил голову на них.

Все засмеялись.

– Погоди, сыпок. Все твои будут. Отложу вот только на завтра тебе.

Бабка забурчала:

– Ох и жаден ты! Всё захапать хочешь и бабку свою не угостишь? Не дашь конфету, я тебе киселя с сахаром не сварю.

Кисель из картофельного крахмала был моей слабостью, если мне позволили бы, то ел бы его день и ночь. Поэтому я стал смотреть, какую конфету мне выбрать. Наконец из всей горки я выбрал маленькую ирисочку – и протянул ей.

– Спасибо, – взяла бабка конфету и сунула в карман фартука, чтобы через несколько дней отдать мне, сказав при этом, что, мол, шла с огорода, лиса повстречалась и дала мне конфетку. Обычно я спрашивал бабушку: «А у лисы конфет много? А что, она не могла отсыпать целую горсть?»

– Ох, какой ты сообразительный, целую горсть!.. А не можешь понять, что ты у неё не один, а ребятишек по селу много – всем надо.

Мать, оставив мне три конфеты, собрала остальные в кулёк – и в сундук. Потом ели щи – пустые, но вкусные; лук и морковь были пережарены на подсолнечном масле. Вкуснятина! Поев, отец лёг на топчан вздремнуть. Я рядом с ним – счастливый и довольный.

Слух о том, что отец матери купил отрез на платье, пошёл гулять по соседям. Стали приходить, просили приложить ткань к груди. Мать выполняла просьбу.

– Ты, Марья, в ней Царь-баба будешь, – отмечали соседки. – А то всё в старье и старье кандыляешь.

– Нет, уж не ходить мне в нём, племяннице на выданье приберегу.

– Охо-хо, – только и нашлась что сказать соседка, жившая напротив, – ей только десять лет, а она уж…

– Время скоро пролетит.

А ещё одна женщина сказала (её слова глубоко в душу запали мне):

– Эх ты, чудило. Ходила бы во всём новом, глядишь, в тот раз не ушёл бы он от тебя. Сшей, одевай, носи! Женщина должна быть всегда в красивом платье.

– Нет, – отвечала мать, – в ком что есть. Ваши вот не уходят, хоть и вы не щеголяете. А у моего непутёвого не одна дорога, а две. И если пути в нём нет, то он и не знает, по которой идти.

С тех пор и лежала эта ткань в сундуке. Иногда мать доставала её и прикладывала к груди, подходила к зеркалу. Счастливо улыбалась – ей было к лицу, и снова прятала в сундук. Иногда она, не знаю почему, говорила: «Бог, что ли, помог бы сшить мне его», – и плакала. Потом клала несшитую обновку в сундук и уходила восвояси.

Я открывал сундук. Там, под белой простынёй, лежали вещи, а поверх них красовался голубой квадрат с белыми лаптастыми цветами. Я брал его и прижимал к груди, ощущая на детских ладонях щекотливость ткани и холодность рисунка, смотрел на икону и шептал: «Боженька, сделай маме платье. Сшей!» («Боженька всемогуща, – так говорила бабка, – он может сделать всё»). Поэтому я настойчиво прошу:

– Боженька, Боженька, сделай платье маме. Она наденет его и будет самой красивой.

Но молчала Боженька.

– Не хочешь? – спрашивал я. – Сердишься? Ну ничего, я подожду, когда сердечко у тебя отойдёт, как у моей мамы, перестанешь сердиться, и я попрошу тебя, и ты сошьёшь ей платье. Мама наденет его и будет самой красивой. И папа будет её любить ещё сильней, и я; и бабка не будет ей выговаривать, что она ходит чёрт знает в чём. И они никогда не будут ссориться. И я не буду плакать.

А они ссорились. Говорила мать, отец молчал.

– Кобель поблудный. Сколько детей у тебя, волосы чёрные на голове, как ржаная ость стали. А ты всё на сторону. Я жилы рву, а ты в кожанке и в рубашке гоголем не по-деревенски гуляешь. Ребёнка сделал, а растить я буду? Ты какую там хреновину выдумал – шифер делать, будто без тебя его не делали? Ничего ведь не пошло, да без работы остался… Специалист, тоже мне, изобретатель хренов!