18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Черненко – Спасибо, друг! (страница 54)

18

Где он, соловей? В кроне вон того громадного клена, что склонился над ветхим дощатым забором?

Мы крадемся. Под нашими ногами неслышно вздыхает мягкая и, кажется, еще теплая дорожная пыль. Мы ступаем бесшумно. Так охота взглянуть, так охота застать соловья поющего.

Подкрадываемся. Нет, не здесь, не на этом клене. Здесь — тихо. А соловей — он уже заливается и прищелкивает совсем на другом, на соседнем дереве, вон на том, что стоит возле одинокого домика. Крадемся к домику, приближаемся — нет, и не здесь, а дальше… дальше… дальше. А соловей, словно разгадав наши намерения, уже заливается будто и впереди нас, и позади, и вон там, справа, и вон там, слева…

Полно соловьев.

И мы с другом, немного растерянные и сконфуженные, начинаем говорить о том, что вот так и в жизни своей человек — ходит, бродит, ищет себя. Делает он на земле какое-то вроде нужное дело, а сам все прислушивается к той соловьиной песне, что звучит у него в сердце. Звучит — а наружу не вырвется, пока что никак вырваться не может. Человек ходит, бродит, заглядывает туда и сюда, выискивает, где неслышно опустился на ветку серенький, неприметный — твой! — соловушко.

Вот так, — говорили мы, — ходит он, человек, пробует себя в одном деле, в другом, в третьем. Все не то, все не то… И вдруг рождается в нем именно то, ради чего, быть может, он и появился на земле. Настоящее, единственное, заветное.

Мы говорили: знает ли каждый из нас свою собственную соловьиную песню? Делаем ли мы то, к чему более всего душа наша лежит? Дело, которое ты делаешь, — настоящее ли оно? Или ты способен на большее?

Опустился ли соловей на твое плечо?

И мы заговорили о человеке, могильный холмик которого еще не порос травой. Не порос ни травой и ни цветами.

Он погиб ранней весной, и потому ни ветры и ни друзья еще не принесли ему на холмик ничего, кроме своих сожалений.

Мы заговорили о погибшем молодом писателе Анатолии Баяндине. О том, как трудно разглядеть своего соловья, как нелегко найти собственную песню.

А тот, настоящий, живой, такой серенький и неуловимый, заливался над спящим Кудымкаром, над притихшею Иньвой. Но столько страсти, столько неистребимой жажды жизни, радости, и весны, и воли, и наслаждения своим собственным голосом было в этой соловьиной песне!

Как хорошо, видно, бывает, когда удается собственная песня!

Светлела короткая северная ночь. На крыши спустилась мягкая пепельная тень — предвестник утра. Зеленое небо становилось серым — стальным — голубым — оранжевым. Курчавые завитки лип и тополей из коричневых становились желтыми. Занималась заря. Туман полег на Иньву, слился с темным ее зеркалом.

А мы все ходили по пустынным улицам. Давно затерялась, растаяла песня соловья. На том берегу залязгало железо об железо — кто-то заводил трактор, но машина не просыпалась. Стало совсем светло. Пушистая глинистая пыль оседала на наших башмаках и — от наших шагов — на лопухах, что так густо росли по канавам вдоль высоких деревянных тротуаров.

Та ночь была такая мягкая, весенняя.

Мы говорили о человеке, которого уже не было в живых. Толковали о его литературной судьбе. И, как это обычно бывает, когда речь заходит об отошедшем, мы были щедры безмерно. Мы убеждали друг друга, что Анатолий был талантливым человеком.

Честно признаться, талантливым его считали и раньше. Но — тоже честно — ему об этом прямо не говорили. Тогда многие из нас обходились словами расплывчатыми, обтекаемыми и скучными. Например: да, здесь что-то есть… да, но это надо еще продумать… да, но надо еще поработать. Все это, вообще-то, было верно. Ему надо было и думать, и поработать, и поучиться. Но в то же время все это было и неверно.

Потому что в те времена мы, окружающие, говорили ему все, что угодно, кроме того, что в те дни Анатолию было, вероятно, всего нужнее, — внятное слово поощрения и крепкая, товарищеская, требовательная поддержка. В то смутное для него время, наполненное личными невзгодами и неудачами, именно это требовалось ему больше всего.

Только одно-единственное слово! Слово, сказанное вовремя и кстати. Скажи его — и человек поверит в самого себя, в свои силы, в свое призвание. Мы часто, к сожалению, боимся похвалой испортить человека — так мы внушаем себе. Мы предпочитаем критиковать. В быстротекущей жизни нашей мы порой забываем, что человеку время от времени нужны доброе слово и дружеская ласковая улыбка. Иногда бы и надо сказать человеку: послушай-ка, а ведь вот здесь-то и скрыт твой талант, бери-ка его!..

Соловьиная ночь напомнила нам это. Впрочем, это так, к слову… Сейчас совсем о другом.

Анатолий так и не увидел, не подержал в руках ни одной своей книги. Было, правда, у него несколько публикаций в газетах — то корреспонденция, то зарисовка, один или два рассказа. Но книги своей он так и не увидел.

Путь его к книгам своим был нелегок и извилист, дорога в литературу — долга и трудна. Истинное свое призвание, свою песню, он услышал и нашел не сразу, только после долгих блужданий и личных ошибок. Каждый писатель приходит в литературу своим путем.

Ему было семнадцать лет, когда началась война. На фронт он ушел добровольцем. Ему бы в девушек влюбляться и цветы им дарить, а вместо этого он попал в самое пекло беспощадное — на волжские берега. Боевое крещение он получил в уличных схватках, когда сражение шло за каждый дом, за каждый камень… Сто дней и сто ночей непрерывной битвы — и не поймешь, когда день и когда ночь: дни сумеречные от дыма и пыли, ночи светлые от зарева пожарищ.

Он сам написал об этих днях и ночах.

Анатолий как-то стеснялся, что ли, рассказывать о своих боевых делах. Быть может, бессознательно приберегал это для своих будущих произведений.

Однажды летним утром мы сидели с ним на берегу Иньвы, укрывшись в зарослях ивняка. Поплавки дремали — мы поздно выбрались из дому, — лишь иногда начинали легонько подрагивать: это склевывала червя мелкотная щеклея. В одной стеклянной консервной банке у нас плавало пять-шесть рыбешек в мизинец величиной, в другой переваливались жирные черви. Солнце поднялось высоко, припекало, морило. Мы сидели, лениво покуривая и столь же лениво вполголоса переговариваясь.

И вдруг он почему-то начал рассказывать о войне. О том, как однажды чуть не попал под трибунал там, на передовой, вот таким же знойным летним днем. Они, трое мальчишек, на которых топорщились еще необношенные солдатские гимнастерки, отбились от своей части, на какое-то короткое время оказались в окружении, чудом проскользнули сквозь кольцо и, чуть не плача от радости, кинулись к своим. На беду, допрашивать их принялся молоденький и совсем еще необстрелянный лейтенант, только что окончивший военное училище, которому, естественно, в каждом солдатском шаге, сделанном не по уставу, виделось нарушение присяги или — еще хуже — мерещились шпионаж, дезертирство и предательство. Что они могли ответить ему, растерянные и усталые? Им бы, парнишкам, несдобровать, не подойди в это время капитан («Старик уже, как нам казалось тогда, — сказал Анатолий, — лет сорок ему было, не меньше»). Подошел, прислушался, спросил лейтенанта:

— А ты их накормил, а?

Потом они, давясь, глотали дымящуюся кашу и взахлеб рассказывали капитану о своих злоключениях.

Откуда нам, сидящим на берегу Иньвы, в тот день было знать, что Маршал Советского Союза В. И. Чуйков в своей книге «Конец третьего рейха» в свое время, много позднее, скажет об Анатолии несколько добрых слов.

«Замечательные образцы отваги, высокого воинского мастерства и организаторского таланта показал в тот день молодой офицер 217-го полка гвардии младший лейтенант Анатолий Баяндин. Накануне он был избран комсоргом батальона.

Баяндин одним из первых ворвался в расположение немецкой обороны. Гвардейцы забрасывали вражеские траншеи гранатами, в упор разили врага из винтовок, автоматов, пулеметов. Комсомолец пулеметчик Горюнов уничтожил в этой схватке 16 гитлеровцев. Баяндин немедленно передал по цепи сообщение о его подвиге. Вскоре всему батальону стало известно о героизме отважного пулеметчика.

Комсорг знал свое место в бою: был всегда там, где создавалась наиболее трудная обстановка. Когда немцы перешли в контратаку, он находился с пулеметчиками и наладил выпуск «боевых листков», в которых сообщалось о подвигах героев. Двадцать молодых гвардейцев вступили после этого в ряды комсомола. Многие комсомольцы батальона получили правительственные награды».

Так пишет маршал.

А тогда, на берегу, я спросил:

— А правду говорят, Толя, что тебя чуть ли не к Герою представляли?

Он не ответил. Только чуть заметно улыбнулся. Встал, раздвигая руками ветки ивняка, сладко потянулся, тряхнул кудрявым выгоревшим чубом и предложил:

— Искупаемся?

И с каким-то удовольствием выплеснул из стеклянной банки весь наш живой улов в реку (Гуляйте!), бросил туда же червей (Ешьте!) и спросил у всей речной живности — маяковское:

Как живете, караси? — Ничего себе, мерси!

Повторил:

— Идем?

Он воевал три года с лишком. Битву на Волге я уже называл. Этой битвы за глаза хватило бы для биографии любого солдата. Анатолий выжил в ней и еще немало прошагал по военным дорогам — вплоть до Варшавы и Берлина. С войны он принес три ордена и пять медалей. Кроме того — три ранения и искалеченную кисть правой руки.