18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Черненко – Спасибо, друг! (страница 52)

18

— Порсь!

Мне почудилось, что шофер даже покачнулся. Это было страшнейшее слово! «Свинья, поросенок» — вот что оно обозначает.

Дальнейший разговор шел на коми языке. Степан Иванович говорил сдержанно, но гневно. С каждым его словом шоферу делалось все хуже. Плечи его опускались. Он что-то бормотал, оправдываясь и объясняя, я понимал только изредка: «Дядя Каравай… дядя Каравай…» Виновато повернулся и, больше не взглянув на раздаточную, медленно пошел к дверям. Не отпуская его от себя, мы двинулись следом.

Всю остальную дорогу он молчал. Молчали и мы. На окраине Кудымкара он остановил машину: «Дальше мне нельзя. — И добавил просительно: — Дядя Каравай, забудем об этом?» Мы вышли и хлопнули дверцей. Он развернул машину и затарахтел обратно, скрылся в снежной пыли и ночном сумраке.

— Негодник, — сухо сказал Степан Иванович.

Больше мы к этому эпизоду не возвращались.

А я только теперь, быть может, ясно представил себе весь ужас моего положения, окажись я в Белоево один, без Степана Ивановича, — в ночном поселке, где ни единого знакомого, ни гостиницы, ничего…

Есть люди, вспоминать о которых легко и радостно.

Он вспоминается мне сейчас в театральной ложе, в кругу друзей — подтянутый, серьезный, собранный. Это было во время смотра литературы и искусства. Коми-Пермяцкого национального округа в июне 1959 года. Сейчас впервые будет исполнена сюита композитора Александра Клещина на его, Караваева, стихи, переведенные В. Радкевичем, — «Лес зеленый».

Глубокий зал Пермского оперного медленно и мягко погружается в темноту. Гаснут, меркнут люстры, тускнеет обивка на креслах, утрачивают свой блеск и только матово отсвечивают бронза и позолота.

От ожидания, от близости начала становится трепетно и тревожно.

Все взоры, все глаза одинаково, с притаившимся напряженным вниманием устремлены туда, на тяжелый бархатный занавес. Все больше сгущается полумрак. В оркестровом проеме смолкли последние звуки и шорохи. Тишина. Дрогнув, медленно и плавно раздвигаются волнистые половины занавеса.

И вот — залитый ярким светом софитов и прожекторов, предстает недвижимый и безмолвный хор — красочный, пестрый, праздничный… Он словно застыл. Цветастой подковкой он заполнил всю сцену. Глазам становится весело. До чего же красивы и нарядны национальные коми-пермяцкие одежды!..

И зал не выдерживает, зал словно вспыхивает, зал взрывается шквалом рукоплесканий.

Взрывается, медленно гаснет, вновь постепенно наполняется тишиной.

Одно-единственное движение. Даже, пожалуй, не движение. Хор только чуть колыхнулся и приуклонился. И снова замер. И снова всплеск аплодисментов. Тишина.

Раздается сухое постукивание дирижерской палочки.

Музыка входит незаметно, исподволь, издалека.

Как рассказать словами о музыке? Это невозможно. Музыка приходит к тебе не сразу, а словно бы невзначай, незаметно, ненавязчиво. Не знаешь как, не замечаешь как, исчезают все эти ярусы, балконы, переходы, бархат и позолота — все исчезает, остается только музыка и это цветное полукружье.

И как-то незаметно они сливаются воедино — и мелодия, и красочный полукруг, и то, что нарисовано там, позади него на холсте, — и становится все это взаправдашним. Будто надвинулся со всех сторон старый пермяцкий лес, дремучий, кондовый. От него так и веет стариной, первозданностью, суровостью. Это парма. Тишина в лесу, и эта тишина звучит. Видится, мраком окутаны обомшелые лесины, лишь по верху проблескивает небо. Тишина в лесу, но эта тишина нарастает и ширится. Прибывает в ней свету, она становится громче — это вливается, вплетается в оркестровое звучание хор:

Лес зеленый — золото лесное, Стройных сосен звонкие стволы, Воздух пармы, пахнущий настоем Летних ягод, хвои и смолы…

Я начинаю узнавать ее, эту мелодию. Не ее ли впервые слушал я тогда, в светлой зимней комнатке композитора? Неужели это она и есть? Та самая сюита о лесе? Она похожа — и как же она непохожа! Тогда это была только простенькая мелодия, только словно бы торопливый карандашный набросок. А теперь, вот сейчас, пиршество красок и оттенков, словно на холсте живописца, широкие мазки, раздольный перецвет… Когда это было? И как это было?..

Мрачнеет музыка. Давнее, далекое прошлое. По косогорам разбежались и застыли покосившиеся темные домишки. Косые прясла из старых жердин. Петляет по косогору среди пожухлой травы глинистая тропинка, но куда ведет она, куда она привести может? Кругом, куда ни глянь, суровой стеною тайга, холмистая парма без конца и без края. Только слышно, как в дальней дали тоскует одинокая бездомная кукушка, — вот, слышно, пробивается ее вещий голос.

Лес зеленый! Мало, о как мало! — Знал ты песен радостных тогда, Лишь кукушка без конца считала Рабством омраченные года…

Лес шумит, гул нарастает… Сколько проходит так? Минута? Полчаса? Вечность? Кто может считать время судьбы и время музыки, когда они рассказывают сами о себе?

Необходимо сказать несколько слов о композиторе Александре Клещине. Со Степаном Ивановичем их связывала многолетняя, до последних дней поэта, творческая и житейская дружба. Жили они долгое время по соседству, ходили в гости друг к другу семьями, работа их совместная переплелась накрепко. А началась она с песни «Ой ты, Иньва», которой суждено было сразу же стать знаменитой. Песню эту и поныне поют во всех уголках Коми края, и нет, пожалуй, в округе ни одного коллектива художественной самодеятельности, который не исполнял бы ее.

Началось так. Молодой композитор понимал, что нужна хорошая национальная песня. Бытуют в народе старинные песни, да все больше грустные. Нужна новая. Современная. Это рано или поздно должно было обернуться для него, композитора, первейшей необходимостью.

Он пошел в магазин и купил книжечку стихов. Он не особенно задумывался над тем, какую лучше купить книжку, ему нужны были стихи. Стихи на родном языке. По счастью, ему подвернулась книга хорошая. Книга Степана Караваева.

Нет, это не было случайностью. Простенькие и напевные строки сами по себе так и просились на музыку.

Иньва. Кто и когда дал такое ласковое, такое девичье имя: Иньва?.. Где-то там, вдалеке, далеким-далеко, выбился на свет несмелый ключик. Побежал он по песочку, по камушкам, набирая силу, побежал, зазвенел, изгибаясь, журча, вобрал в себя другие ручейки, потек свободней, уверенней…

Медленно и задумчиво струится она. В ее спокойном течении отражаются курчавые ивняки на том берегу. Тихо. Знойно. Даже кузнечики притихли, прекратили свою стрекотню. Изредка со стеклянным всплеском сплавится рыбешка, бросив на зеркало воды мелконькие круги… Тихо.

Охота бы запеть об Иньве, да нет такой песни. Нет песни о родной реке, о новой Иньве. О той, что в полую воду несет на своих легких и сильных волнах смолистую древесину, что дает своими струями жизнь колхозным электростанциям. Нет песни об Иньве, о реке, на зеленые берега которой в летние вечера так любит выходить молодежь с гармошкой.

Ой ты, Иньва, Иньва-реченька!

И вот откуда-то сама по себе возникает и звучит мелодия. В ней — и любовь к родному краю, и к этой реке, неторопливой, тихой, ласковой…

Он взял аккордеон и принялся наигрывать — сначала робко, а потом все уверенней, постепенно улучшая вдруг возникшую основную мелодию. Он сам не верил, что так складно получаются и музыка, и слова к ней, и их взаимное сочетание.

Так родилась песня. Ему помогли записать ее на ноты. И пошла песня от человека к человеку.

Он поехал учиться, а песня осталась, и у нее, у песни, началась своя самостоятельная жизнь. Такова судьба всякой настоящей песни. Она вспорхнула, словно вольная птица, и полетела из посада в посад, с лесного участка на полевой стан, от человека к человеку. Песня жила, ширилась, крепла.

Ой ты, Иньва, Иньва-реченька, Нет тебя милее рек!.. По земле своей хозяином Ходит коми человек!

Я видел черновики Александра Клещина — его ноты, стоящие на фортепиано, разглядывал линеечки, крючочки, заковыристые знаки. Разумеется, ровным счетом ничего я в них не понимаю. Но кое-что даже мне становится ясным. Как же они исчерканы, эти листы, карандашом, как исполосованы и помараны! Они напоминают мне наши писательские черновики. На этих листах зримо виден труд. Оказывается, то самое вдохновение, которое, как уверяют, в счастливую минуту озаряет композитора, равно как и поэта, — это вдохновение нуждается в подкреплении и закреплении, нуждается в кропотливом труде. Подобно поэту, который мучительно отыскивает единственно верное слово, композитор ищет в мелодии своей ту гармонию звуков, что одна-единственная станет вот здесь к месту… И вот он правит, переписывает, переставляет нотные знаки по тем самым нотным линеечкам, а потом проигрывает, внимательно прислушиваясь и морщась, всю музыкальную фразу, снова правит и снова проигрывает… И так много, много, много раз, пока не придет как откровение: «Вот теперь именно то самое!»

Вот «то самое» и прозвучало для меня в тот раз со сцены Пермского оперного. Тогда, в тот вечер, я впервые слушал его сюиту о лесе в таком прекрасном и полном звучании.

Лес зеленый! Мало, о как мало Знал ты песен радостных тогда, Лишь кукушка без конца считала Мрачные, голодные года…

И снова лес шумит, гул нарастает… Сколько проходит так? Минута? Полчаса? Вечность? В самом деле, кто может считать время судьбы и время музыки, когда они рассказывают сами о себе!