Владимир Черненко – Спасибо, друг! (страница 42)
Сам человек пишущий и сочиняющий, я пытаюсь представить себе, как все это происходило. Мне видятся длинные осенние вечера и темные зимние ночи, и он сам, писатель Андрей Черкасов, сидящий за своим рабочим столом. Свет настольной лампы выхватывает полукруг во мраке тихой комнаты. На столе кипа раскрытых писем сына, его дневники, тетради, конспекты, фотографии… Руки отца медленно перелистывают страницы. Задерживаются. Отец вчитывается еще и еще раз в такие знакомые строки, написанные рукою сына. И вот в этой тишине и полумраке возникает перед отцом облик сына, живого, родного мальчика. Он беседует со своим сыном. Перо его заполняет страничку за страничкой. «Письмо» за «письмом». Первое… второе… пятое…
Это, наверное, очень больно.
Я бывал в доме Андрея Дмитриевича. Я сидел в той комнатке, рабочем кабинете. Я перебирал письма солдата, рассматривал фотографии улыбающегося юноши, я перелистывал тетради, заполненные то прилежным почерком, то невозможной скорописью, понятной только лишь самому автору тех строк да его отцу. Я видел скрипку, на которой его отец для своего сына в свое время музицировал. Я разглядывал рисунки и картины сына, писанные маслом, — пейзажи, наброски, этюды, — они размещены на стенах квартиры.
Как вообще-то все просто, все очень просто — и в жизни и в книге. Жил-поживал мальчишка, звали его Саша, был он как все его сверстники. Пришло время — пошел он в школу, настала пора — стал пионером, потом комсомольцем. Был он, как и полагается, в меру прилежен и в меру шаловлив, был любознательный и настойчивый. Заглядывали в дневник его классный, и пятерки, и двойки, — как без этого…
Читаешь книгу и, зная ее финал с самого начала, невольно задаешься вопросом: но что же в самом деле утвердило его характер, что привело его к тому великому моменту, когда он, солдат, без колебаний и честно выполнил свой последний воинский долг?
Книга дает ответ на этот вопрос. Не сразу, не подряд и не прямо — тем более это убедительно. Крупинки воспоминаний, эпизоды раннего детства и более позднего времени, это подробно написанная юность, наконец. Воспоминания — это в первую очередь воспоминания отца.
Как больно, и как тяжко, и как сладостно, должно быть, все это доставалось писателю!
И как много рассыпано воспоминаний-блесток на страницах писем сына, в его дневниковых записях. «С величайшим волнением и сложным чувством радости и боли за тебя, слитых в одно, перечитываю я эти строки». Так пишет отец в книге.
А мы читаем — и перед нами постепенно возникает обаятельный образ нашего молодого современника. У него есть собственное имя, его зовут Александр, и все-таки имя ему — легион.
Парень, который делал все на совесть. Парень, напрочь отвергший зубрежку, приучивший себя вникать и думать. Работать всегда во всю меру сил своих — и не для того, чтобы со стороны приметили, нет, ему надо быть всегда самим собою.
Вот он впервые неуверенно открывает ленинские «Философские тетради» и старается во что бы то ни стало вникнуть в их глубочайший смысл. Вот он с мальчишеским задором и смелостью спорит с Кантом и «ниспровергает» Канта. Вот в письмах домой он, солдат, просит прислать ему для серьезной работы такие-то книги и в то же время не может не намекнуть, что не прочь получить комплект открыток «Пермь», немножко папирос и совсем немножко сладостей…
Юноша, в жизнь которого с самого детства прочно и властно вошли музыка, поэзия, живопись. Юноша, слабый от рождения, настойчиво и целеустремленно закаляющий себя спортом, «чтобы быть, как другие». Юноша, исполнивший свой солдатский долг. Кто формировал его характер? Школа и пионерия, техникум и комсомол. И, наконец, семья.
При всей трагичности финала и ее тональности книга оптимистична, потому что она — реквием, наполненный светлой грустью. Эту книгу писать было и трудно, и легко. Читать ее тоже и трудно, и легко, — так же, как и говорить о ней. Отгорев жгучим пламенем в сердце писателя и отца, невозвратимая утрата перешла в иное свое качество — стала искусством.
А вы говорите, сударыня… Впрочем, не будем об этом.
Но мне почему-то хочется завершить этот свой рассказ строками из стихов нашего поэта Владимира Радкевича. Может быть, потому, что они — тоже реквием. Реквием по утраченной любви. Но ведь если вдуматься, то и книга, о которой сейчас говорилось, тоже о любви.
Надежда Николаевна
Она была прекрасна до самых дней своих последних. Непостижимо, как даже в самую суровую военную пору смогла она сохранить себя. Видимо, это и в самом деле великое умение женщины — оставаться женственной и всегда и вопреки всему нести навстречу людям свою привлекательность, свою обаятельность и свою доброту. А может, вся разгадка в том необъяснимом, что делает женщину лучезарной, — когда она сама вольно или невольно стремится к этому. Женщина лишь тогда поистине прекрасна, когда это получается само собой.
Были в ее жизни праздники, много праздников. Но бывали и тяжкие дни, много тяжких дней. И распределились они, эти праздники и будни, неравномерно. В жизни каждого из нас есть взлеты, спады и перепады. У нее это проявилось особенно.
Поначалу, давным-давно, в молодости, судьба ее баловала. Тонкое воспитание. Хорошее образование. Красивый, умный и состоятельный муж. В те дореволюционные времена он, инженер-путеец, известный в России специалист, мог раскатывать со своей юной супругой чуть не по всему белу свету.
Она знала английский и французский, могла мило пощебетать на итальянском, могла понять немецкий…
Такой она была в давние-давние времена. Дама из российского города Санкт-Петербурга.
Но это было давно.
А для нас она была ленинградка. Такой мы знали ее здесь, на Урале.
Припоминается один новогодний вечер. Собралась очень небольшая семейная и в общем-то молодая компания. Кто-то из нас вдруг предложил: а не сходить ли за Надеждой Николаевной? Сегодня, как это доподлинно известно, она в одиночестве. Мигом нашлись желающие слетать за нею, благо жилище ее недалеко, за углом, два-три квартала…
Надежда Николаевна не заставила себя долго упрашивать. Она отставила на отлет пенсне, по-молодому откинулась от книги, раз-два-три прихорошилась у зеркальца, повернулась на каблучках, сказала:
— Я — ваша.
Куда там! Вовсе нет, это мы были — ее. В тот новогодний вечер она была средоточием всего в нашей квартирешке. Я даже не умею сказать, как это получилось. Это получилось — вот и все. И потом, поздней ночью, когда мы все до единого пошли проводить домой Надежду Николаевну, — а новогодние ночи всегда так мягки и снежны, — мы шли широкой серебряной улицей, и каждый из нас старался быть поближе к ней.
К сожалению, я плохо и мало знал их, ленинградцев военной тяжелой годины и послевоенной трудной поры. Мне мало посчастливилось общаться с ними. Так оно у меня получилось. И все-таки ленинградцев мы знали. Их нельзя было не знать. Урал приютил многих из них, но и они отдали свой долг уральцам с лихвой — в науке, в технике, в культуре, — один оперный театр, который они привезли к нам, в Пермь, чего стоит!
Быть может, влияние ленинградцев неприметно на первый взгляд. В самом деле, припомните, кого только не забросила военная судьбина на Урал! Приехали заводы — приехали и люди, которые на этих заводах работали. Приехали из западных областей обездоленные семьи. Приехали детские дома, нахлынули ремесленные училища, разместились военные госпитали. Среди пермяков оказалось весьма густо и москвичей, и харьковчан, и смолян — да мало ли… Но вот что примечательно: повсюду — на улице ли, в трамвае ли, в магазине или в кино, — повсюду среди других почти всегда и почти безошибочно можно было узнать ленинградца. Все одинаково с кряхтеньем и пыхтением продирались в обшарпанные трамваи, все одинаково густо толпились в магазинах и пробивались локтями, когда что-то «давали» сверх карточек; все одинаково ходили по улицам — шли по делам своим. А вот ленинградца в толпе выделяло что-то такое, что очень трудно, почти невозможно передать словами.
Что же это было?
Одежда? Да, было что-то и в одежде, несомненно было. В ту суровую пору ленинградцы, вырвавшиеся из блокированного города, не могли, конечно же, блистать изысканными туалетами. Дело в другом, дело в той непринужденной и элегантной манере, с которой они носили свои потрепанные и тем не менее привлекательные одежды.
Вежливость? Возможно. Знаменитая ленинградская вежливость и предупредительность. Та самая, когда на ваш вопрос ответят терпеливо, ровно, понятно и с достаточной обстоятельностью. Та незаметная вежливость, при которой не наступают на пятки, не толкаются плечом и не дышат в ваше лицо. Когда простые слова «пожалуйста» и «благодарю вас» вдруг приобретают свой первозданный смысл, и звучат они ненавязчиво, и произносятся они с внутренним достоинством.
Тактичность? Она идет, как я могу понять, от какого-то совершенно неосознанного артистизма. Ленинградская тактичность незаметна. Даже при явной, в разговоре, обиде ленинградец может лишь тонко, иронически усмехнуться, чуть пожав плечами. Или просто перевести разговор на другое. Или, мельком глянув на часы, сказать, что он, простите великодушно, очень торопится на весьма важную деловую встречу… Ленинградская тактичность неназойлива, она незаметна, и она равно возвышает обе стороны — в разговоре ли мимолетном, в деловой ли беседе, в споре ли, в самом жарком и принципиальном.