Влад Шустов – Печатная машинка (страница 2)
Имён их на стене почёта не гравировали. Гранитные плиты доблестных Ячеек предназначались для тех, кто умер полезным.
Списанные штрихкоды грузили большими машинами с ковшом впереди и сбрасывали в ров, а изо рва подавали в печи.
В ту жатву 432 работал при печах. Топка шла круглые сутки, без остановки на пересменку, и весь тот месяц воздух на жилых ярусах имел привкус, которого не было ни до, ни после. Никто не сказал об этом ни звука, потому что звуков в Рое не издавали, а сказать было и нечем.
А по всем канонам 432 должен был идти туда же.
Он был бесплоден. Потомства не производил, произвести не мог и по этой части был бесполезен — то есть подходил под меры стерилизации целиком, по каждому пункту.
Его не тронули.
Почему — 432 не знал и не спрашивал. Вопрос предполагает допущение, что решение могло быть другим.
Они повторяли это в головах постоянно, с фанатизмом и слепой убеждённостью, видя в этом свет в конце туннеля, как слепой видит прозрение. Собственная жизнь не имела никакого значения; страх был только один — не успеть послужить Рою, не отдать всех сил до последней.
Иногда на рабочем месте случались инфаркты от чрезмерного усердия. Таких предавали забвению, хоронили с почестями и вписывали в гранитные плиты доблестных Ячеек. На плитах стояли одни номера — полные штрихкоды, все восемь знаков. Это было единственное место в Пасеке, где номер человека переживал самого человека, и потому у Ячейки была единственная мечта, и мечта эта была о смерти: попасть на плиту. Ради неё делалось невозможное. Плиту почёта охраняли два огромных робота почести, и мимо неё шли, замедляя шаг.
Только 432 видел всё это иначе.
4
Пока весь строй ровным шагом шёл на работу, обдумывая производственную программу дня насущного, Ячейка 432 думал о другом.
Он был последним, кому предки доверили свою тайну.
Давно, в детстве, когда 432 было 7 лет, родители ещё жили вместе с детьми — в капсулах особого назначения, по кастовой принадлежности особ, приближённых к древним хранителям Декларации. Это были единственные, кто ещё был знаком с письмом и чтением и кто видел подлинник воочию. 432 оказался последним поколением, знавшим о хранителях.
Отца предали забвению по нормативу выработки несколько лет назад: он умер на рабочем месте. Момента этого 432 не забудет никогда.
В тот день он пришёл к отцу на работу и застал его мёртвым. Отец сидел на стуле у рабочего стола, склонившись вперёд, и лежал головой на каком-то устройстве непонятного происхождения. Мальчик подошёл ближе и увидел, что из устройства торчит кусок бумаги и на бумаге что-то написано.
Он выдернул листок, спрятал его под робу и выбежал из капсулы. Под лестницей, где его не могли видеть, он развернул бумагу и стал разбирать знаки.
432 был единственным, кто умел читать.
Отец обучал его тайно. Он уводил его в глухой конец восьмого технического яруса, за узел водооборота, где нет ни считывателей, ни обзора, снимал со стены железную панель — квадратную решётку, за которой слышался холодный ход кондиционеров, — и доставал их.
За панелью лежали книги. Настоящие, бумажные, покрытые слоем пыли, который отец бережно отряхивал ладонью. Их было 19, и все разные: 8 толстых и 11 тонких. Это собрание оставили здесь первые поселенцы, только что спустившиеся в Пасеку 77. Приносить с собой что-либо было запрещено под строжайшим секретом, и они сделали это тайком, пронеся книги под одеждой. Нужно было сохранить хоть что-то, и предки решили, что самое ценное — вот это.
Отец был последним, кто произносил ртом звуки.
Он брал книгу, раскрывал её, вёл пальцем по строке и говорил вслух — тихо, у самого уха. Звуки, которые он издавал, отличались от тех, что шли из громкоговорителей каждый день: они были неровные, тёплые, и у них была середина и край. Видно было, что ему тяжело, — но понять его было можно.
Отец читал долго. Это были истории о допотопных временах, о том, как всё было устроено. Толстую книгу он называл энциклопедией, и в ней было столько слов и звуков, что 432 не понимал и половины: он никогда в жизни не видел ни неба, ни улицы, ни природы, и представить себе такое было просто нереально.
Тогда 432 не знал, что слушает единственную музыку, какая будет у него в жизни.
Он научился читать за 2 зимы. В ту же зиму, когда научился, отца не стало. Мальчику было 7 лет.
И дальше случилось то, чего он не замечал, пока оно происходило.
Знаки остались. Он читал при всякой возможности и за 20 лет прошёл 19 книг столько раз, что помнил в них целые строки. Знак не выцветает: он лежит на бумаге и всегда одинаков, его можно проверить глазами хоть каждый день.
А звук выцвел.
Звук нельзя было повторить вслух — за это списывали. Звук нельзя было услышать снова — говорить было некому. И то, что отец произносил у самого уха 2 зимы подряд, за 20 лет стёрлось почти дочиста. Осталось немногое: несколько самых простых звуков, тех, что открываются одним движением рта, и смутное ощущение, что у слова есть середина и есть край. Всё прочее ушло, и 432 уже не мог сказать, помнит он отцовский голос или сам придумал его себе за эти годы.
Он знал, как слова выглядят. Забыл, как они звучат.
Оставаясь один, он очень тихо, еле слышно проговаривал губами буквы, которые помнил, — без голоса, одним движением рта, потому что издавать звуки было запрещено последним указом Разумной Матки. Это давалось ему тяжело, но он был упёртый, как отец.
Из отцовских рассказов он знал, что бывает «небо» и что оно вверху; что бывает «дождь» и вода идёт из неба сама; что бывает «мать», и это не блок воспроизводства, а женщина, которая держит своего ребёнка. Он знал сотни таких слов и не произнёс вслух ни одного. Ни разу. За 27 лет ни одно слово не вышло у него изо рта в полный голос — только шёпотом, потому что рот в Рое служил для дыхания и для Марша, а звук слова услышал бы любой, кто рядом, и любой, кто рядом, доложил бы мгновенно, во имя спасения Роя, как герой. И списали бы в тот же миг.
432 любил все 19 книг, но одну особенно.
В ней говорилось о звуках, которых он не слышал никогда. Это были ноты и руководство к написанию музыки. На корешке стояло имя — Чайковский, — и что это была за музыка, оставалось совершенно непонятным. Он водил пальцем по чёрным точкам на линейках и знал, что каждая точка — это звук, и что кто-то когда-то их слышал.
А на том листке, который он выдернул из устройства под мёртвой головой отца, говорилось о том, с чем 432 не сталкивался никогда.
Там шла речь о живых человеческих чувствах, которые порождают смыслы, и о том, что рождаются они из особого органа человеческой души — сердца. Что они сильнее логики, не служат Разуму и происходят из любви.
Любовь. Что это такое?
Отец рассказывал об этом мало. Он больше учил чтению и почти не объяснял смысла написанного: за столько поколений под землёй важнее было передать умение читать, чем растолковывать слова. Понимание иногда приходило само, но это была только догадка, на какую был способен его ум. Понимание — особая область, и её выключали ежедневно, уставом и нравом Роя.
Но 432 видел сны. И только во сне у него гуляло воображение: там он отпускал его смело и улетал вместе с ним, представляя себе небо, дождь, солнце и ветер — как мог, как умел, из чужих слов.
Он думал об этом каждый день по нескольку раз и не имел названия тому, что при этом чувствовал. Лишь тайно понимал, что там есть нечто безграничное, что манит его сильнее всего на свете и остаётся при этом таким же далёким и недостижимым, как поверхность, на которую он вряд ли когда-нибудь ступит.
Листок мальчик сохранил и положил вместе с книгами за панелью — как тайну, как последнее слово отца, в котором был ключ, который нужно было проявить.
5
432 опять проснулся раньше времени — за 5 минут до подъёма.
У него было время подумать. Иногда он не спал целыми ночами, пытаясь разгадать тайну слова, и особенно того слова — чувство, — о котором узнал из бумаги.
Он замечал и другое: всё менялось быстро, прямо на глазах. Рождённых уносили в блок выращивания в первые сутки, и связь между родившим и рождённым учётом не предусматривалась. Производственная норма росла каждый день. Еда ухудшилась: питались уже не запасами Хранилищ, а переработанной органикой — питательной жидкостью без формы, со вкусовыми добавками, смешанной с грибами, которые растили в шахтах, в сырости и влаге, где их было с избытком.
5 минут размышлений пролетели быстро. Яркий свет залил соту, и начался массовый подъём на трудовую обязанность.
Сегодня выдали жёлтую робу — значит, работа будет в другом месте. Чёрная выдавалась на строительство и в шахты, жёлтая — на растильни и кухню, белая — в лаборатории, голубая — электрикам, зелёная — механикам, синяя — в хранилища, красная — в больницы и клиники. У каждой работы был свой цвет, и распределение шло безошибочно: с верхнего яруса Пасека выглядела цветными потоками, и потоки эти не смешивались никогда.
Растильни были местом, где в искусственных теплицах под искусственным светом растили овощи. Огромные помещения длиной в километры и высотой в десятки метров, и всё засыпано землёй, поднятой снизу.