18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вирджиния Вулф – Полное собрание малой прозы (страница 14)

18

Однако спуск с Пенделикона прерывается зеленым плато, где природа словно замирает на мгновение, прежде чем снова устремиться вниз по склону. Там растут огромные платаны, доброжелательно раскинувшие во все стороны свои ветви, и маленькие милые кустики, будто нарочно посаженные в строгом порядке, и журчит ручей, который словно воспевает красоту окружающей природы, а также прелести вина и песен. В журчании воды по камням можно услышать сетующий голос Феокрита56 – собственно, некоторые англичане и правда слышали его, хотя тексты поэта остались пылиться на полках у них дома. Как бы то ни было, природа на плато и голоса духов классиков побудили шестерых друзей спешиться и отдохнуть. Их провожатые удалились, но недалеко, а так, что англичане все еще могли видеть их варварские выходки: греки покачивались и пели, дергали друг друга за рукава и болтали о винограде, пурпурные гроздья которого нынче зрели на полях. Если мы что-то и знаем о греках, так это то, что они народ спокойный, примечательный своими жестами и речью, и когда они присели у ручья под платаном, то расположились так, как изобразил бы их художник-керамист: старик подпер подбородок посохом и склонился над юношей, который лежал на траве у его ног. А позади молча шли степенные девушки в белых одеяниях и с кувшинами на плечах. Ни один европейский ученый не смог бы переиначить эту картину или убедить наших друзей, что кто-то имеет больше прав на создание подобных образов, чем они сами.

Англичане растянулись в тени, и не было ни их вины, ни вины древних в том, что их речь хотя бы по форме не дотягивала до благородного образца. Но поскольку диалоги писать еще труднее, чем говорить, и едва ли написанные диалоги были хоть раз произнесены, а произнесенные – записаны, мы зафиксируем лишь те фрагменты, которые касаются нашей истории. Однако стоит сказать, что это была прекраснейшая беседа.

Говорили о разных вещах: о птицах и лисах; о том, полезны ли сосновые смолы в вине; о том, как древние делали сыр; о положении женщин в греческом государстве – сколько же было красноречия! – о метрике Софокла; о седлании ослов, – и наконец, то замирая, то взлетая, подобно орлу в воздухе, разговор коснулся старого спора о современных греках и их положении в этом мире. Одни, оптимисты по натуре, утверждали, что им место в настоящем; другие были менее опрометчивы, но с надеждой смотрели в будущее; третьи, обладавшие богатым воображением, взывали к прошлому; и лишь одному из них предстояло бросить вызов всем этим предрассудкам и, яростно ударяя по пню усохшей оливы, сотрясая воздух словами и напрягая мышцы, показать, какими были греки и какими они больше не являются.

«Этот народ, – говорил он, пока в небе светило солнце, а над склоном парил беркут, – возник внезапно, словно рассвет, и умер так, как здесь, в Греции, умирает день, – полностью. Игнорируя все, что следует игнорировать: благотворительность, религию, домашний быт, обучение и науку, – они сосредоточили свои умы на красоте и добре и нашли их достаточными не только для этого мира, но и для бесконечного множества грядущих миров. “Там, где у греков была скромность…”», – однако ему потребовалась книга, чтобы закончить цитату, ибо никто нынче не знал ее наизусть, и он начал искать своего Пикока57, но тот остался вместе с несколькими носками и жестяной банкой табака – потерять ее было обиднее всего, – где-то в руинах Олимпии, и он был вынужден продолжить свою речь тоном чуть ниже, но с не меньшей серьезностью, чем начал. Он говорил о том, как греки, отсекая лишнее, являли на свет идеальную статую или совершенную строфу, а мы, наоборот, облекаем все в лохмотья чувств и воображения, затемняем контуры и уничтожаем суть. «Взгляните, – восклицал он, – на Аполлона в Олимпии58, на голову юноши в Афинах, прочтите “Антигону”59, побродите среди развалин Парфенона и спросите себя, есть ли сбоку или у подножия место для каких-нибудь более поздних проявлений красоты. Не правда ли, что, как подсказывает по ночам или на рассвете воображение, перед мысленным взором греков проплывало множество форм красоты, и все их они облекли в слова и камни, а нам остается лишь молча преклоняться или, если уж очень хочется, сотрясать воздух?»

Ему ответил один из путников, репутация которого уже была запятнана опасной ересью: всего год назад он воспользовался недавно полученным правом голоса и заявил, что пора прекратить, как он выразился, «хлестать глупых мальчишек за плохое поведение» греческим языком60. И все же он был ученым. Его основной аргумент – но нам следует остерегаться диалога! – был примерно таким, если не считать некоторых перебивок, которых не передаст никакая перестановка букв.

«Когда вы говорите о греках, – сказал он, – вы звучите как человек сентиментальный и необразованный, и вам явно нравится о них говорить. Неудивительно, что вы их любите, ведь они олицетворяют собой, по вашим же собственным словам, все благородное в искусстве и все подлинное в философии, и, как вы бы могли добавить, все лучшее в вас самих. Конечно, такого народа, как они, никогда не было, а причина, по которой вы, получивший, если не забыли, тройку по трайпосу61, называете их греками, заключается в том, что вам кажется кощунственным называть их итальянцами или французами, или немцами, или вообще любым существующим народом, который умеет строить флот крупнее нашего и говорить на понятном нам языке. Нет, давайте дадим ему имя, которое можно произнести по-разному, которое можно дать разным народам, которое изучат этимологи, которое оспорят археологи, которое будет подразумевать все, чего мы не знаем, и, как в вашем случае, все, о чем мы мечтаем и чего желаем. В самом деле, нет никакой причины, почему вы должны читать их труды, ведь разве не вы их написали? В тех таинственных, загадочных страницах заключено все, что вы считаете прекрасным в искусстве и подлинным в философии. Ибо есть, знаете ли, некрещеная душа красоты, которая возвышается над словами Мильтона62, как она возвышается вдали над Марафонской бухтой; возможно, она ускользнет от нас и угаснет, ибо мы не доверяем фантомам. Но даже сейчас вы, я не сомневаюсь, заняты тем, что нарекаете ее греческим именем и облекаете в греческую форму. Но разве это не то “нечто греческое”, чего вы не смогли вычитать; разве это не часть – лучшая часть – Софокла, Платона и всех тех старых книг, которые хранятся у вас дома? Таким образом, читая по-гречески на склонах Пенделикона, вы отрицаете, что дети Греции существуют и поныне. Но для нас, ученых…»

«О, как невежественно и нелогично», – прервал его собеседник, и так бы и продолжалось до конца абзаца, если бы не прозвучал другой ответ, который в тот момент показался убедительным, хотя он исходил не с Небес, а лишь со стороны склона. Кусты зашелестели и согнулись, а из-за них показался огромный смуглый силуэт; его лицо скрывала большая вязанка хвороста. Сперва возникла надежда, что это прекрасный экземпляр европейского медведя, но при ближайшем рассмотрении оказалось, что это всего-навсего монах, исполняющий скромные обязанности в монастыре неподалеку. Он не замечал шестерых англичан, пока не подошел вплотную, и тогда их присутствие заставило его выпрямиться и вглядеться, словно силой вырвав его из благостных размышлений. Они увидели высокого и прекрасно сложенного мужчину с носом и лбом греческой статуи. Правда, он носил бороду и длинные волосы, и были все основания счесть его человеком грязным и безграмотным. Но пока монах стоял, замерев, у англичан, увидевших его, промелькнула фантастическая – жалкая – надежда, что это одна из тех первозданных фигур, которые, окунутые в грубую землю, устояли перед временем и напоминают о заре человечества, о первозданном человеке; быть может, такой Человек существует и поныне.

Но английскому уму уже не под силу – возможно, в России этот дар еще можно отыскать – разглядеть шерсть на гладких ушах и вообразить раздвоенные копыта вместо десяти обычных пальцев. У них есть дар видеть нечто иное и, быть может – кто знает? – нечто более прекрасное. А вот шестеро англичан, растянувшихся под платаном, прежде всего почувствовали необходимость подобрать ноги, сесть прямо и посмотреть в глаза смуглого монаха, как обмениваются взглядами обычные люди. Сила взгляда, приковавшего их, была такова, что она не просто ощущалась, пока среди оливковых рощ дул ветерок, а подкреплялась другой силой, которая животворит все вокруг, включая деревья. И уж точно – трактуйте как хотите, говорите как о факте или шепчите как о чуде, называйте и тем и другим, – огонек в глазах монаха заставлял шелестеть деревья и дуть ветер. И тысячи маленьких существ копошились в траве, а земля на многие мили вокруг обретала цельность. Атмосфера не начиналась и не заканчивалась этим днем и этим горизонтом – она простиралась, будто прозрачная зеленая река, во все стороны, а мир плыл в ее русле вечности. Таков был огонек в карих глазах монаха, и думать о смерти и тлене, о разрушении под его взглядом было все равно что бросить в огонь лист папиросной бумаги. Ибо он пронзал, подобно стреле, насквозь и тянулся золотой цепью сквозь все века и расы, а силуэты мужчин и женщин, небо и деревья расступались по обе стороны от его потока, образуя сплошную и непрерывную аллею от начала времен до его конца.