Винцент Шикула – Словацкая новелла (страница 56)
Под шквалом хохота Зита плотнее прижалась к плите. И в эту минуту она испытала самый сильный страх за весь вечер — ей показалось, что немцы пьяны. А может быть, ничего этого нет, может быть, она теряет рассудок? Она все держалась онемевшей рукой за плиту.
— Качать! — приказал Дроссель, тот, с залепленной щекой. — И одолжи нам какой-нибудь горшок.
— Горшок? — переспросила она. — Вы хотите варить? Может быть, лучше я…
— Вино, — ответил Дроссель. — Нас здесь девять, у каждого самое меньшее пол-литра вина. Дай горшок примерно на семь литров. Будем варить святую воду.
Зита перестала качать. Достала с печки красный горшок на восемь литров, подала Дросселю.
Он усмехнулся, и на его щеке задвигались грязные полоски лейкопластыря, налепленные крест-накрест.
— Прошу вас, — сказал он, — кто первый?
Зита стояла, прижавшись к плите, она больше не качала мальчика, он горел в лихорадке, лицо его покраснело, веки отяжелели. Она смотрела на Обмана, который сидел, еще крепче сжав почти несуществующие губы, прикрыв безразличные глаза, и лицо его было похоже на колун.
Не делайте мне зла, ради бога, прошу вас, молили ее устремленные на Обмана глаза, хотя она еще не знала, что они собираются делать.
— Du!
— Кашать! — крикнул Дроссель. — Кашать щенка!
Зита медленно раскачала зыбку.
— Мне уже не терпится, — сказал Книвальд, — столько святой воды накопилось. Ха-ха!
Он встал. По его пилотке растянулись буро-лиловые стебли и серо-зеленые листья «старой девы», свисающие из большого ящика под распятием. Дроссель дернул головой, стряхивая ветки, взял горшок и поставил его на пол посреди кухни.
«Dreiundzwanzig, vierundzwanzig, — услышал, стоя в потоке, Майерский, Мёллер приближался к нему. — …Siebenundzwanzig…»[24].
Обман думал, не послать ли за спиртом, который был у них в машине. Могли бы прийти те, которых он оставил в машине с собаками. Он взглянул на Книвальда.
— Ну, шарфюрер, — сказал он, — покажи ей, что у тебя есть.
— Ха-ха! — Шарфюрер Йозеф Книвальд встал над Зитиным горшком, сдвинул на левый бок скорострельную винтовку и начал расстегивать белый балахон. — Ха-ха-ха!
Зита закричала, схватила из зыбки горящего в лихорадке ребенка, закричала, чтобы услышал Майерский.
— Майерский, спаси, Майерский! — закричала она, подбежала к дверям в комнату и толкнула их. Двери распахнулись.
Она замерла.
Обман слегка усмехнулся.
— Шарфюрер, — сказал он Книвальду, — ну, что же ты, начинай!
— Ха-ха!
На дворе раздался выстрел из винтовки.
Обман вскочил, натянул на голову бригадирку с металлическим черепом и костями и обернулся к своим ребятам.
У Книвальда отвалилась нижняя челюсть и обнажились торчащие желтые зубы.
Зита прижала к груди ребенка и заплакала. Сквозь слезы она видела, как из ее кухни выбегают белые эсэсовцы со своими скорострельными винтовками. Метнувшись в горницу, она тихо вскрикнула и с новым приступом слез закрыла окно, через которое ушел Майерский. Зита посмотрела в темноту, отошла от окна, немного постояла возле застланной кровати, в которой прятала Майерского, и пошла к дверям в теплую кухню. На пороге она услышала стрельбу из скорострельной винтовки, потом стрельба усилилась — стреляло много винтовок. Зита подождала, перевела дыхание и вошла в кухню. Она поправила постель и положила мальчика в зыбку. И тут ноги ее подломились. Она опустилась на лавку, на которой только что сидел Отто Дроссель. Сидя, она потихоньку качала мальчика. У него вздрагивали веки, он был в жару. Зита качала так тихо, что не стучали даже сточившиеся полозья зыбки. Она качала и плакала тихими слезами, плакала над ребенком, над собой, над Майерским. У нее дрожали руки, лицо, она вся дрожала, точно осина, когда пролетает ветер. Она смотрела в открытые двери на дорогу — там беспорядочно и шумно бегали солдаты, они топали, кричали, там гремели залпы из скорострельной винтовки, а она ничего не слышала. Она качала мальчика совсем тихонько, чуть-чуть, и все ниже наклонялась над ним. Она качала… И зачем пошла она за Чернека, зачем родила ему сына… Ведь убьют его, бросят в огонь…
В дверях послышался топот.
Вбежал Отто Дроссель, эсэсовец с залепленной щекой, отшвырнул красный горшок и снова бросился к двери, чтоб открыть вторую створку.
— Сюда! — крикнул он эсэсовцам в белых балахонах. — Сюда!
Двое внесли в кухню забрызганного грязью и окровавленного Книвальда, опустили его на пол и опять выбежали.
Зита сидела неподвижно.
Двое парней вернулись, неся Обмана. Своего мокрого и окровавленного обершарфюрера они положили рядом с Книвальдом.
Зита не двигалась. Дроссель глядел на нее, на зыбку, которая больше не стучала, как дизель-мотор. Зитин мальчик поднял покрасневшие веки и смотрел на мать.
Белые эсэсовцы вернулись, стали в дверях.
— И Шурца сюда? — спросил один из них Дросселя.
— А он что? — спросил Дроссель.
— Он убит.
— Да, тащите его сюда и других тоже.
Белые эсэсовцы положили рядом с Обманом мертвого.
Зита с ужасом смотрела на эсэсовцев — они еще два раза выбегали и возвращались, чтобы принести двух мокрых, покрытых грязью, окровавленных мертвецов, и клали их на пол. Она тихо качала мальчика. У нее болели глаза, она опустила их и посмотрела на Обмана и Книвальда, которые стонали на полу ее кухни. Она подумала о следах Майерского, об испачканном и мокром покрывале на кровати, о грязной подушке, о мужниных костюмах на чердаке. С дороги слышались выкрики солдат. У нее болело все — тело, голова, спазмы сдавливали ей горло. Обыщут, убьют, сожгут… Бросят мальчика в огонь… Она взяла мальчика на руки вместе с подушками, завернула потеплее одеялом, своей кофтой и забилась в угол, прижимая к себе ребенка.
Перед домом Чернека остановилась машина.
Во дворе послышались громкие немецкие голоса.
«Выбежать, — подумала она, — броситься вместе с мальчиком в поток, утопить его…»
В кухню ворвались солдаты в касках и пестрых плащ-палатках, серо-зеленые солдаты без плащей и остатки эсэсовцев Обмана.
Зита под взглядом многих глаз, полных ненависти и страха, еще дальше забилась в угол, она дрожала, потому что через открытые настежь двери шел холод, ветер забрасывал в кухню снег и выдувал тепло.
Пришел обер-лейтенант Гальс.
— Ja, — сказал он, глядя на Зиту.
— Эта сука не понимает по-немецки, — сказал Дроссель, — позвольте переводить, герр обер-лейтенант.
Гальс, широкоплечий мужчина, обратил к тощему Дросселю свое широкое гневное морщинистое лицо с большими очками. Он дернул головой, очки его блеснули.
— Вы так любезны? — спросил он. — Я допрошу ее сам. Допрос с переводчиком длится долго — за это время ваши раненые умрут, а мертвые сгниют. Лучше позаботьтесь о них. А о своем убитом караульном я позабочусь сам. — Он показал пальцем на Обмана, который корчился на полу, и Книвальда, который уже только тихо стонал.
Блокварты, свиньи — и война идет ко всем чертям!
На белых грязных маскхалатах, покрывающих пять тел, распростертых на полу, красными пятнами проступала кровь. Гальс с ненавистью смотрел на Обмана.
Ветер гнал в кухню снег.
Очки у Гальса тускло поблескивали.
Зита, оцепеневшая и замерзшая, все дальше забивалась в угол, как будто хотела слиться со стеной, чтобы никто не видел ее. Помертвевшими, широко открытыми глазами смотрела она, как парни в маскхалатах выносили из кухни и грузили в машину убитых и раненых.
Через некоторое время машина увезла Обмана и всех, кто был с ним, и ничего больше не было слышно. Время тянулось страшно долго и было полно ужаса. Обер-лейтенант Гальс в упор смотрел на Зиту, заплаканную, испуганную, белую как мел. Он глядел большими блестящими очками, а в ее глазах замер ужас. Потом патруль Кёгля привел Майерского. У него подламывались колени, весь он был точно сломанный, он был без шапки, без оружия, весь в крови и в грязи, кровь текла по лицу. Черные волосы свисали на опущенное лицо. Солдаты толкнули его в угол между двумя дверями.
Гальс сверкнул очками и обратился к Кёглю.
— Унтер-офицер!
— Слушаю, герр обер-лейтенант! — Сутулый унтер-офицер попытался не сутулиться, но из этого ничего не вышло.
— Пленного не трогать! — приказал Гальс — Его необходимо допросить. Он сдался без оружия?
— Без оружия, герр обер-лейтенант.
— Убитый Мёллер был вооружен?
— У него была винтовка, герр обер-лейтенант.