реклама
Бургер менюБургер меню

Винцент Шикула – Словацкая новелла (страница 10)

18

Бенчат как завалился, так и лежит с тех пор, вперив глаза в верхнюю койку. Он не способен думать, в ужасе горестно представляя себе что-то такое, о чем я не подозреваю. Я лишь догадываюсь, о чем он может мечтать: он приедет на родину, зайдет в корчму — куда же еще? — закажет, вконец измученный, разбитый, пива или рому. Ему хочется отдохнуть дома, как в раю, исцелиться, а тут кто-нибудь из его сверстников начнет издеваться, говорить, что кое-кто в солдатчине сплоховал перед офицером и расплакался, как сопливый мальчишка. И всякий начнет клевать Бенчата, потому что в деревне все уже давно известно. И потому ему и думать о доме, даже и мечтать о нем нельзя.

Четырехэтажные здания казарм четвертой и пятой рот, «зараженных большевизмом», соединены между собой одноэтажной постройкой с какой-то вышкой в центре. С одной стороны вышки — окна с решеткой и постовая будка — это гауптвахта; в другом крыле, без решеток на окнах, размещаются души, приемная гарнизонного врача и столь желанный нам рай — госпиталь. Там нас принимал врач, когда мы начинали военную службу. Как положено, мы вымылись под душем, построились по росту и предстали перед врачом, чтобы он убедился, что мы здоровы и никто не болен дурной болезнью. Первым перед ним предстал рыжий Бенчат, самый высокий из новобранцев. За ним, по росту, следовал я. С тех пор мы знакомы…

Теперь, попав в госпиталь, я сдвигаю каблуки, докладываю о своем приходе и пытаюсь объяснить санитару, что с нами.

— Бросьте, ребята. Знаю, увильнуть хотите. — Он подал руку мне и Бенчату, представился: — Я Нечистый.

Я смотрю на Бенчата: «Что ты скажешь?» Да ведь это просто замечательно: санитар в госпитале подает тебе руку, он уже знает о нас, называет себя по прозвищу, которое ему нравится: «Я Нечистый». Я — человек в белом халате — укрываю и мертвых, и живых. Это явно бывалый фронтовик. Он уверяет нас, что в госпитале мы можем укрыться, будто под землей. Его слова звучат, как волшебная песня. Что ты скажешь? А Бенчат по-прежнему молчит и только хмуро поглядывает. Бенчат Матуш, послушай, если тебе здесь не по душе, убирайся ко всем чертям! Меня разбирает злость, мне хочется его расшевелить.

Нечистый, в свежевыглаженном белоснежном халате, с трудом сдерживает себя, оказывая нам насмешливое внимание. Он вводит нас в свой рай, почти по-светски любезно распахивает перед нами двери, показывая широким гостеприимным жестом:

— Пожалуйте, господа, вас ожидают эти две кровати.

Нас ошеломила вонь, густая, даже тошнотворная вонь, но зато в палате по крайней мере тепло, если не жарко. Ну и на том спасибо. Потихоньку, как тараканы, мы забились под одеяла, набросили сверху, по примеру остальных, еще и свои шинели. Это ничего, что мечты никогда не осуществляются до конца. Мы согреемся и собственным теплом. С первого взгляда вижу — я опять среди людей, пусть самых «отъявленных бунтовщиков». Мне снится или, быть может, Нечистый в белом халате в самом деле остался и молча стоит у притолоки лишь для того, чтобы развлечь нас. Мне грезится обмотка на правой ноге. Без всяких усилий я ползу вперед. Швырнув учебную гранату, я уже взял кирпичный завод, а обмотка на правой ноге все еще держится. Наконец-то я научился обращаться с обмотками, они не жмут мои икры, не сползают в самый неподходящий момент…

И тут моя кровать начинает покачиваться из стороны в сторону, словно собирается сбросить меня на пол. «Ну, прощайте!» — думаю я. У меня жар от той дряни, что я съел, мне не надо будет даже притворяться перед врачом. Но все же я высовываю голову из-под шинели.

Оказывается, это Бенчат дергает мою кровать, точно просеивает муку в сите, и наконец подтягивает через проход к себе. У него отвратительное настроение: он бьется над чем-то, хочет сказать мне что-то ужасное, размышляет, в его глазах растет отчаяние. Да это ведь большой мальчуган, а не взрослый, ему двадцать один год, но по разуму это ребенок, сидящий на кровати в казенной рубашке без ворота, смешной рыжик с огненной головой на длинной шее. От обуревающих его чувств он весь корчится, захлебывается в них, но не пытается бороться с ними.

Наконец он высказывает то, что кажется ему самым страшным.

— Я больше не вернусь домой.

Он говорит мне это серьезно, словно выносит себе смертный приговор, но я вижу в его словах лишь мальчишескую угрозу. «Это просто большой ребенок», — думаю я. Так когда-то мы мысленно грозили матери: «Мама, ты меня обидела, и теперь я умру».

— Замолчи! Что такое ты мелешь? Не видишь, что ли, как торопятся с нашим обучением? Нас еще немного поучат и пошлют к черту на рога, на фронт, и неизвестно, кто еще вернется, но никто не сходит с ума от отчаяния.

— Я не отчаиваюсь, но не перенесу, даже подумать не могу…

— Чего ты не перенесешь? Вот увидишь, все перенесешь не хуже лошади!

— Нет, я не перенесу, чтобы какой-то Михна, называющий себя моим земляком, пришел к нам в деревню и чего-то там наболтал нашим мужикам.

Я еще не знал, что Бенчат собственноручно расквасил нос Михне, но очень быстро уговорил его насчет земляка. Рядом с Бенчатом я казался себе совсем взрослым и умным, мог даже доказать ему, что дважды два — стеариновая свечка. Я убедил его, что Михна никому ничего не сможет рассказать. Я предложил поговорить с Михной, хотел на что угодно поспорить, что мы объяснимся с ним по-мужски, подадим друг другу руки.

Бенчат, слушая меня, когда я пытался по-своему развлечь его, с признательностью согласился со мной. Он влепил две-три затрещины земляку, слегка расквашенный нос не терзал его совести.

— Ну, так что же больше всего мучит твою совесть? Кто-нибудь из сверхсрочных?

— Скажи, но по-дружески, как товарищ… Давно мне надо было взять за глотку этого карапуза Шопора, пока он спал, да подержать, не отпуская. Он посучил бы ножками — и аминь. Старый хрыч: «Чистил ли, мол, ботинки?» Чистил. А он свое: «Врешь!» Я тогда же должен был дать ему в морду, убить его, как быка, а не прыгать по двору, не кричать? Правда?

Я стучу пальцем по лбу: ты, мол, спятил? Такой жест удивительно доходчив, по крайней мере если сделать его не раздумывая. Бенчат запинается:

— Ты считаешь, что не надо было?

Я качаю головой.

— В самом деле, не надо.

— Может, ты и прав. Ты все о чем-то думаешь, а я — сожму кулак, и мне на все наплевать. Можете навек со мной распроститься.

— Это глупо.

— Ладно, пусть глупо. А теперь скажи мне правду, — говорит Бенчат, — иначе ты для меня никто, не товарищ. Помнишь, как меня взяли в работу эти три собаки. Ты не подумал, что кто-нибудь из них либо я там и останемся?

— Я считал, как и все, что они примутся гонять тебя как бешеные собаки, но ты все выдержишь.

— А я не выдержал?

— Нет, выдержал. Я бы столько не выдержал.

— Но ты ожидал. Чего ты ожидал?

— Я ожидал этого и был очень рад, что ты столько выдержал. Извини, но я считал, что ты еще держишься на ногах.

— А я взял да и повалился. Нет, я не упал, а бросился на землю. Я уже схватился за штык, хотел проткнуть брюхо этому щеголю, но и пальцем не тронул эту сволочь: пусть поскачет, как я. Я этого не сделал. А должен был. Разве нет? Мне уже на все это наплевать. Ты не веришь?

— Верю. Видно, ты любимый сын у матери и она за тебя усердно молилась. Ангел хранитель спас тебя от того, что ты хотел сделать.

— Правда? Почему? Скажи.

— Рассчитаться ты еще успеешь. Времени нам на это хватит.

— Почему ты так думаешь?

— Ведь я тебе ясно сказал, что нас скоро пошлют на фронт. А там-то у нас будут возможности свести счеты.

— Значит, ты вот как думаешь? Да?

Бенчат окидывает меня взглядом с ног до головы, словно должен убедиться: чтобы свести личные счеты, времени впереди много.

— Вот увидишь, как они там присмиреют.

Бенчат готов все это признать, но стоит на своем: ты прав, но домой я больше не вернусь.

— Почему ты так думаешь? Я уже сказал тебе: не отчаивайся!

— А я и не отчаиваюсь. Но что знаю, то знаю…

Нет, он теперь даже не в силах припомнить, почему ему кажется таким безнадежным возвращение домой, но он продолжает стоять на своем: «Я знаю, что домой больше не вернусь».

«А дома что? А дома — обетованная земля? Скажи, почему ты хочешь вернуться домой?»

Все это я мог бы сказать Бенчату, но не решаюсь. Всякий с детства несет в душе какое-то представление о себе; родина создает понятие о человеческом достоинстве, которое нужно отстаивать даже ценой страданий.

Пока я так беспомощно пытался утешить Бенчата, в палату зашел проведать нас сержант Мелиш, наше неожиданное провидение. Мелиш сделал для нас более чем достаточно — вероятно, было не так-то легко заставить гарнизонного врача признать нас, в особенности Бенчата, больными, — но в те времена я считал, что он заходил нас проведать. Зашел раз, другой, а там привык ходить к нам, как на посиделки. В конце концов он не устоял и сам сказался больным. И некоторое время повалялся с нами в госпитале.

— Ну как, завсегдатаи этого кабака? Холодно вам?

В ответ никто ни слова.

— Здорово же у вас тут воняет!

Это тоже истинная правда, о которой даже не стоит и говорить. Только Нечистый, в белом, тщательно отглаженном халате, пожимает плечами — так, мол, оно и есть. Но он уже сделал достаточно, позволяя валяться здесь всем этим парням. Большинство из них, как и мы с Бенчатом, совершенно здоровы.