Виль Рудин – Пять допросов перед отпуском (страница 1)
Виль Рудин
Пять допросов перед отпуском
Повесть
Допрос первый
За окном сумрачный октябрьский день. В Германии октябрь — отвратительное время года: ни осени, ни зимы. Снега нет и в помине, сыро и холодно. Сегодня у меня последний день работы: что-то подшить, что-то дописать, что-то додиктовать стенографистке Зоечке. Отпускное удостоверение уже в кармане, а дома, в Москве, меня ждут мать и сестренка, и еще кое-кто... Настроение у меня самое что ни на есть предотпускное, и хотя передо мной все еще мой старый, за эти годы до последней царапины изученный письменный стол, его гладкая полированная поверхность отражает не свет настольной лампы, а матовую голубизну кавказского неба... О том, что я через полтора месяца вернусь сюда, в этот сумрачный сейчас кабинет, и опять придется колесить по Восточной зоне, и опять с кем-то разбираться, и кого-то допрашивать — думать не хочется: это будет не скоро, хотя и такое ощущение мне знакомо — сидишь на морском бережку, а на плечи давит письменный стол...
Я открываю сейф, извлекаю недооформленное вчера дело — последнее предотпускное дело! — и тут дверь без стука распахивается. На пороге лейтенант Володя Коршунов — как всегда перетянутый скрипучей портупеей и как всегда улыбающийся. Я знаю, что он сегодня дежурный по отделу и что пакет, который он держит в руке, — это новое дело. Так у нас заведено: все новые дела Роман Иванович, наш начальник, рассылает следователям через дежурного. Разумеется, ко мне этот пакет отношения не имеет, я отпускник.
— Привет, Володя, — говорю я ему. — Соскучился? Мы ведь с тобой весь обеденный перерыв не виделись. Заходи!
Он действительно заходит, кладет на стол свой пакет из плотной серой бумаги, и что-то в пакете тяжело ударяет о крышку.
— На, держи. Роман Иванович сказал — тебе вести. Человек в седьмой камере, его документы здесь. Все ясно или будут вопросы?
Вопросы?
Я ошалело кладу руку на пакет и ощущаю под ладонью пистолет.
— Володя, а что он сказал о моем отпуске?
— Велено передать, что дело это срочное, что других дел у тебя нет и что все складывается как нельзя лучше: путевка у тебя лишь с двадцатого, а сегодня девятое. За неделю ты размотаешь эту невероятно запутанную историю и с почестями отбудешь. Самолетом — он так сказал. С пересадкой в Москве — это я добавляю от себя, зная твою тоску-кручину.
Вот тебе, бабушка, и юрьев день!
Дверь за Володей Коршуновым закрывается, а я еще с минуту предаюсь горестным размышлениям. Ну, положим, мать и сестренка хоть и огорчатся, но поймут. Дам завтра телеграмму, и порядок. А как быть с Лариской? И с ее родителями? Что они обо мне подумают? И главное, Роману Ивановичу ничего не докажешь. Он объяснений слушать не станет, да и не принято у нас от дел отказываться...
С ненавистью берусь за пакет, вынимаю и раскладываю на столе его содержимое: какое-то письмо, сложенное в несколько раз, чуть изжеванное по краям сгибов и с розовыми подтеками, словно от окровавленной слюны; кольцо — видимо, золотое (в протоколе никогда не напишут, что золотое — там будет сказано «желтого металла»); пистолет германской фирмы Зауэр — небольшой, очень удобно лежащий в руке и с хорошим боем — он посильнее офицерского Вальтера; галстук — это в камеру не дают, чтобы, не дай бог, не повесился; документы — аусвайс, удостоверение личности на имя западноберлинского жителя Герберта Лоренца и паспорт гражданина Восточной зоны Герберта Лансдорфа, — фотокарточки на том и на другом документе одинаковые: у владельца умное, энергичное лицо с тонкими чертами, широким лбом и чуть заостренным подбородком. Ровный косой пробор, глаза смотрят внимательно.
Осторожно разбираю Зауэр — ствол от нагара темен: из пистолета стреляли.
Ну-с, попробуем заглянуть в письмо.
Со всякими предосторожностями распрямляю сгибы, раскладываю благоухающий листок с торопливо скачущими строчками угловатой готической вязи. Кое-где розовые разводы повредили текст, но разобрать можно: «Милый мой, любимый! Поступай как знаешь, но я не вынесла этого напряжения, этой неизвестности, этого вечного страха! Вчера, после твоего отъезда, я совсем потеряла голову, я помчалась за тобой. Я остановилась у своей подруги здесь, в Западном Берлине (податель письма сообщит тебе ее адрес). Если сочтешь возможным — приезжай. Мы вместе подумаем, что делать дальше. Твоя Карин».
Еще с час я читаю рапорта: дежурного по комендатуре, наряда, задержавшего этого человека, и майора Хлынова, вызванного в Берлин из Шварценфельза. Как ни странно, нежное письмо немецкой женщины, подписанное звучным именем Карин («твоя Карин» — каково!) это письмо адресовано ему, советскому майору! Впрочем, с товарищем майором будем говорить завтра утром, а сейчас надо набросать план — вопросы, подлежащие выяснению, те самые, знаменитые: кто, когда, зачем, откуда, — применительно к этому делу. Линию своего поведения я определю позже — не зная характера подследственного, ничего решить нельзя... Вот теперь самое время познакомиться с немцем — «подателем письма».
«Подателя письма» вводят — высокий, стройный, с умным волевым лицом, он останавливается у двери и выжидательно смотрит. Так вот из-за кого пошел прахом мой отпуск?.. Что же, попробуем разобраться, что ты за птица. Предлагаю ему сесть и по глазам вижу, что он приятно удивлен моими берлинскими интонациями (с некоторых пор я убедился, что подследственные чувствуют себя на допросе куда спокойнее и ведут себя куда откровеннее, если я вставляю в речь берлинский жаргон: видимо, считают, что со своим — пусть даже в русской форме! — дело иметь проще... Как тут не помянуть добрым словом Марту Генриховну, хоть и помучила она меня изрядно с этими берлинскими оборотами...).
Он с каким-то удивительным для его положения достоинством садится.
— Господин обер-лейтенант, мне нечего рассказывать, поверьте! Я не совершал никаких умышленных преступлений против советских властей, я ничегошеньки не знаю. Меня попросили передать письмо, обещали заплатить. За это письмо меня чуть не задушил ваш сумасшедший майор, хотя к его содержанию я не имею ровно никакого отношения. Я не получил своих денег и вдобавок ко всему очутился в тюрьме. Жена дома беспокоится...
— Извините. Где это — дома?
— В Западном Берлине, разумеется.
— Разве не в Восточной зоне?
— Нет, я живу в Западном Берлине, Нойкельн, Лютцовштрассе, 33.
— Откуда у вас паспорт гражданина Восточной зоны?
— Ах, боже мой, это мой паспорт. До переезда в Берлин я одно время жил в Шварценфельзе. Паспорт просто остался у меня, уж вы-то должны понимать, что все эти зоны и сектора — для союзников, а для нас, немцев, Германия едина.
— Кто дал вам письмо к русскому майору?
— Представьте себе, не знаю. Какая-то женщина. Она приехала вчера к моей соседке, фрау Кохмайер... Собственно, я ее не видел, мне письмо передала сама Кохмайер, и она сказала, что ее гостья очень расстроена... Сами понимаете, отказать было невозможно.
— Откуда она приехала, эта гостья?
— Разве я не сказал? Из Восточной зоны.
— Точнее, пожалуйста.
— Понятия не имею. Не спрашивал.
— Как зовут эту женщину?
Он пожимает плечами:
— Если б я знал заранее, что вы меня об этом спросите, обязательно бы выяснил...
— Хорошо, оставим пока эту женщину. — Я вытаскиваю на стол оба удостоверения, раскрываю тот, что выдан в Восточной зоне, показываю ему:
— Почему этот человек похож на вас?
Он снова пожимает плечами:
— Я же сказал — это мой паспорт. Или вы хотите, чтобы я не был похож сам на себя?
Теперь я показываю западноберлинский документ:
— А здесь, как вы находите, здесь тоже есть определенное сходство?
Он смотрит на меня чуть ли не с любопытством:
— Как две капли. Это тоже я.
— Почему на этих удостоверениях разные фамилии?
Несколько секунд он с явным интересом рассматривает меня, потом усмехается:
— Послушайте-ка, обер-лейтенант! Вам, поди, кажется, что я попался? Залетел в западню? Эх, ребенок, — я же старше вас на два ранга, в прошлом, разумеется, в прошлом! Имя в этих документах тоже разное?
...Нет, нет, только не кипятиться! Наглость с него сойдет позже. Я вижу его внешне благодушным, он пусть видит меня простаком, эдаким недотепой, которого вдруг удастся обвести вокруг пальца...
— Я спрашиваю не об имени, а о фамилии.
— Ах, бог мой! Имя одно и то же в двух документах потому, что у меня одно-единственное имя. Фамилии разные, ибо у меня две фамилии: одна по матери, другая по отцу. Такой вариант вас устраивает? И уж если русские оказали вам честь, надев на вас свои погоны, то, наверно, что-то учли? Я думал, знание нашей немецкой жизни... — он говорит это чуть ли не нравоучительно. Чувствуется, что он сечет меня с упоением.
— Хорошо. Вашим ответом я удовлетворен вполне. Теперь объясните, где вы жили в Шварценфельзе?
— Гетештрассе, 41, квартира 17. Это адрес моей тетки. Я жил у нее. Тетку зовут Анна-Луиза фон Амеронген. У нее двое детей: дочь Христина, совсем взрослая девушка, и сын Райнер, лет десяти. Муж тетки, майор Гуго фон Амеронген, погиб на Восточном фронте, где-то в Белоруссии, летом 1944.
Я делаю пометки — адрес, имена, фамилии. Кто эти люди, я пока не знаю, а выяснять придется. Девушка — член СНМ. Для меня это много значит: Союз свободной немецкой молодежи мы все воспринимаем как немецкий комсомол. Почему он так ловко ввернул это замечание?