реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Троицкий – Разыскания о жизни и творчестве А.Ф. Лосева (страница 73)

18

Прежде всего, если признать, что все типы философии равноценны, то отсюда многие сделают вывод, что, собственно говоря, никакой философии и не существует. Если один и тот же счетовод дает разные результаты на одном и том же материале, это значит, что он просто не умеет считать, что он попросту не счетовод. Можем ли мы с Вами так рассуждать? Нет, философия есть, философия должна быть. Тогда я Вас спрашиваю: если все решительно типы философии равноценны, одинаково законны и все имеют право на существование, то как при этом сохранить философию вообще, что такое тогда философия вообще?

Далее. Если в философии всё позволено, то можно ли предоставить каждому философствовать как ему вздумается? Это два разных вопроса, – вопрос о том, что всякая философия законна, и вопрос о том, что всякий может философствовать, как его левой ноге захочется. Так вот: пожалуй, мы с Вами не сразу согласимся на то, чтобы каждый получил право молоть любую чепуху. Но тогда, значит, не всё позволено? Итак: можно ли построить такую философию, чтобы она и признавала все типы философии как законные и в то же время не освобождала всех и каждого от всех решительно философских обязанностей?

Третье: что делать нам? Всё позволено, всё законно, на всё мы имеем право, всё нам доступно. Мы можем визжать, как побитые собаки, и выть, как голодные волки. Мы можем пороть бюхнеровскую чушь, вещать мифами Шеллинга и сверкать гегелевским балетом категорий. Мы можем смириться и подставить глотку под нож, а спину под кулаки (ножей и кулаков всегда и везде можно найти в любом количестве). Мы можем нашу философию сделать и не столь смиренной, мы можем её вооружить бомбами и танками. Спрашивается: противоречит ли та или иная активность философа этому всеобщему безразличию всех философских систем? Или безразлично-то оно, безразлично, а я всё-таки могу свою линию гнуть, и никто мне в этом не смеет препятствовать. Тогда – какова же наша линия?

Далее, можно рассуждать так, что равноправие систем не помешало данному человеку построить свою собственную философию и не освободило его от строгих обязанностей в области мысли, не сделало его анархистом и релятивистом, но оно освободило его от ответственности 3 за его философию. Пусть, напр., мы признали, что Кант имел полное право на существование, а уже о том, что он считал себя связанным великими обязательствами мыслителя, в этом сомневаться не приходится. Ну, а вдруг есть какая-нибудь истина, против которой Кант погрешил? Пусть он заблуждается честно. Но объективно, допустим, он погрешил. Тогда я Вас спрошу: что же, отвечает он за свой грех или нет? Если истина есть, а философские системы с точки зрения истины совершенно различны и вовсе не имеют одинакового права на существование, тогда ясно, что в случае несоответствия объективной истине Кант ответственен. Но мы допустили, что независимо от истинности все философские системы равноправны. Тогда – вопрос: ответственен ли Кант или нет?

И, наконец, последний мой вопрос. Если все философские системы и идеи одинаково законны, значит ли это, что они все одинаково истинны? Если всякое философствование одинаково с другим, то можно ли их обсуждать с точки зрения какой-либо истины? Или я поставлю этот вопрос иначе: если все философские типы законны, то совместимо ли это с признанием одной истины, стоящей поверх всех этих типов, или, отрицая превосходство одной философии над другой в смысле истины, мы тем самым отрицаем и существование всякой истины вообще?

Из моих настойчивых вопросов Вы, пожалуй, сделаете вывод, что я и по-настоящему не прочь признать все философские системы равноправными. Что ж! Я действительно не прочь, при условии, если Вы благополучно ответите мне на все поставленные выше вопросы. Если философия не исчезнет, если, не исчезнувши, она не станет релятивизмом и анархизмом, если от этого философского равноправия не пострадает абсолютная истина, то на этих условиях я действительно готов признать в истории философии всех шакалов и гадов, всех червяков и гусениц, всех кротов и лягушек. Но могут ли быть соблюдены все эти условия или нет, вот вопрос, с которым я к Вам обращаюсь. И ещё одно добавление. Признать все философские типы как равноправные без впадения в релятивизм можно было бы путем панлогизма и путем пантеизма. По существу, впрочем, это есть один и тот же путь – абсолютизация исторического. Можно было бы обожествить историческое так, как пантеисты обожествляли мир. Тогда – всё, что ни в истории, всё законно, всё позволено, всё равноправно. Всё действительное, дескать, разумно, и всё разумное, мол, действительно, но этого тоже мне не хочется… Можно ли утверждать равноправие и одинаковую законность всех философских построений без впадения в исторический пантеизм или нельзя, – отвечайте!

IV. [Письмо А.А. Мейера А.Ф. Лосеву]

Теперь я понимаю, почему мой ответ на вопрос, поставленный тогда, не мог быть удовлетворительным. До некоторой степени речь шла о разных вещах. Я услышал там скорее свои мысли, чем мысли автора. Я охотно солидаризировался с ним в его осуждении блужданий философской мысли, не заметив, что порочность её усматривалась им не в том, в чем усматривал её я.

Мне указано теперь на «невообразимый хаос мысли», который и в Ср. Века был не меньше нынешнего. По-видимому этот хаос и рассматривается, как свидетельство всегдашнего распутства философии. Для меня же crimen её был не в хаосе мнений, не в нетвердости, отличающей её действительно и от твердой науки, знающей чего она хочет, и от твёрдой догмы, опирающейся на Слово не от мира сего, – а в том, что все эти многие мнения сами-то с течением времени становились всё более и более беспутными, безлюбовными, беспредметными, автоэротическими, собою самими питающимися. Качества же эти говорят о том, что мысль философская перестала служить Славе Того, Кому слава подобает, и естественно поэтому начала услужать и науке, и государству, и обывателю, и честолюбцам всякого рода, и нации, и партиям, и морали, и пользе, и кому угодно. Так не было, согласитесь, в Ср. Века, потому что ни арабская, ни еврейская, ни августиновская философии не «услужали» в такой мере, как это делалось в Новые века. В Византии одно время, пожалуй, действительно «кишмя кишело» и во дворцах и на рынках (говорят), но это было всё же куда безобиднее. И дело не в том, что не всегда эти различные мнения одинаково охотно несли свои лепты в храм. Это, конечно, имело место и в Ср. Века. Но верховной директивой мысли, вершинным выразителем таившейся в хаосе тенденции был всё же осознанный отклик шедшему из храма призыву. На вопрос – «не была ли философия распутна с самого начала», – я с полной решимостью готов ответить: нет. И «беспризорницей» она не была.

Да не покажется, что я так легко прохожу мимо «хаоса» самого по себе, ища истины в пресловутом столкновении мнений или находя «долю правды» во всех учениях и т.д. или усматривая в хаосе систему. Я вовсе не согласен думать, что «может быть вселенское непотребство и есть истина, что всякий момент философии, даже самый развратный, имеет право на существование» (на существование, пожалуй, но не больше), что «вся история философии – это и есть самое настоящее» и т.д. Не думаю так, потому что люблю одно и ненавижу другое, и всяких проходимцев в философии приветствовать так, как приветствую призванных, не буду. И в философии вовсе не «все позволено», во всяком случае «не всё возвышает». На вопрос же о том, можно ли, не впадая в пантеизм, признать все философские течения равно законными с точки зрения истории философии, – я отвечаю также: нет, нельзя.

Впрочем, я не прочь здесь и попротиворечить себе и согласиться на «всё позволено». Не прочь также повторить и такие слова: «пусть лают и пищат и воют». И от последнего ответа на вопрос, скрытый в этих словах, я пожалуй тоже предпочту пока воздержаться. Но дело не в этом. Дело в том, что я принимаю хаос Ср. Веков не из тех соображений, что «каждой твари Бог свой голос дал».

Я просто отношу значительную долю хаоса Ср. Веков на ошибку. Не хаос был в душе еще невинной девочки, а просто неведение и слабость, сознание которых, кстати сказать, помогало ей с благородным смирением проявлять себя – как знающую и предчувствующую верный путь. Совсем иное дело – хаос в душе знающей свою силу и «себе цену» новой философии. Он имел здесь гораздо более опасный смысл.

Вообще же для меня дело не в хаосе и не в нетвердости. Пусть бы металась во все стороны наша дама: это было бы лишь сниженной, искажённой её свободой. Но что категорически хотелось бы ей воспретить – это продажу себя всякому, продажу, ведущую к опустошению её души. Иной раз только думается: а действительно ли она ответственная за то, что эти всякие всю несомую ими околесину именуют её именем? Поди-ка, не позволь этой публике «использовать» то, что ей пришло в голову использовать! И разве не «использовывается» в таком же духе и наука и многое другое? И науке не более легко сопротивляться, чем философии!

Что касается хаоса мнений, то ведь хаос есть всё же, кроме того, и одна из форм «множественности». А эту последнюю, конечно, приходится расценивать иначе. Хаоса, конечно, не нужно, ибо хаос – уже порча. Но множественность могла бы быть и не хаосом. Пусть будет мне позволено здесь вспомнить один не новый, конечно, тезис. Философия есть работа нашего сознания, занимающая место между мифом (а следовательно, и догмой), с одной стороны, и наукой – с другой. Она должна сохранять в своем общем облике, в целом, метафорическую (в буквальном, а не литературоведческом смысле) природу мифа, неустойчивость, подвижность, живой трепет бесконечно-конечных идей и образов, – но она сохраняет их, сближаясь с «наукообразными» построениями, иной раз не умея сочетать мифософичность свою с праведной мифофобией науки. Может быть, поэтому ей вовсе не следует существовать, – это уже новый вопрос; а может быть, у неё своя миссия (отнюдь, отнюдь не синтеза, не последнего слова) – служебная, вспомогательная, – ancillae. Но если ей нужно быть, то нужно быть не такой, как наука, и не такой, как миф. Но и миф и наука должны жить в её душе. Опасная судьба! Опасность разрыва, надрыва, двух стульев, истерии, метанья, бестолочи и даже душевного опустошения стоят пред ней всегда. Обойти их очень трудно. Трудно, – но если должна быть философия – она должна их преодолевать – худо или хорошо; иной раз она это делала – «ничего себе», иной раз – «никуда не годится». Но этот тезис так, между прочим; не хочу на нем останавливаться, ничего в нём нового и интересного нет, а для меня он только немножко в ином свете рисует хаотичность. Но – не важно это. Важно то, что хаоса действительно не нужно, хотя и не в хаосе самом по себе для меня вся беда.