реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Троицкий – Разыскания о жизни и творчестве А.Ф. Лосева (страница 72)

18

Не кажется ли Вам, что младенчество философии, какою мы её знаем, – не в Греции, как оно не в Индии и не в Китае – а у нас в Европе: в Ирландии, во Франции?.. Ведь та женщина, которая носила это имя в Греции, была совсем другая, и она уже давно умерла, и она была мало похожа на ту, которую мы с Вами теперь готовы так поносить. Хуже или лучше, но во всяком случае просто другая, и не кто иной, как Вы, это доказал со всей убедительностью. Наша философия приняла только имя античное, – на самом же деле она есть явление, которого античность совсем не знала. Там существовала законная и благородная, благорожденная дочь мифа, живого, ничем не скованного и не обузданного. Наша же несчастная – не непосредственное порождение нашего религиозного сознания. От кого она родилась, – кто её знает?! Училась она, конечно, у своей древней тезки, но породы она иной.

Но от кого бы она ни родилась, она была в младенчестве своем отдана на служение при храме. И это сразу поставило её на много ступеней выше её учительницы. На столько выше, на сколько сам храм наш выше храмов древности.

Переводили часто: «служанка» теологии. Прислужница при храме – это не совсем то, что означает на нашем языке «служанка». Обижаются за неё наши умники, не понимающие, что девушки, отданные на служение при храме, – какого бы незнатного рода они ни были, становились существами больше чем «благородными», играли почетную роль. Та, никому не служившая, сама была барыней. Для нашей же девы совсем не лестно было бы стать такой барыней, матроной или Пенелопой. Она тоньше, умнее, благороднее и выше (по причастности своей иному, нездешнему), хотя и наивнее и менее искусна.

Скажете: это модный Карсавинский лозунг – «ancilla theologiae» – но что ж поделаешь, если в этой моде – правда?!

Когда я вздумал ближе взглянуть в лицо философии, какой она была еще прислужницей при храме, только начинающей этот священный путь, я увидел прекрасные черты, вполне примирившие меня с несчастной. Как обидно, что эта удивительная девочка не устояла в своей тонкой и умной чистоте! Правда, она была по природе, видимо, несколько строптивой, и это её очень украшало. Она была призвана, так думается мне, к большой, верной и притом вполне сознательной свободе.

Что же случилось с нею, что сделало её такой несчастной? Мне кажется, что дело очень просто: ушла из храма, сбежала, пошла скитаться и блуждать, захотела стать такой матроной, как её древняя сестра, но не смогла уже стать ею, потому что места в нашей жизни для такой матроны не нашлось, да и натура была не та, да и музыка храма бесследно не пропала; вот и стала «ходить по рукам», как грубо могли бы сказать злые языки, – а мне хочется сказать: вот и стала искать, кого бы полюбить. Расцветала временами, показывала свои возможности, свою силу и красоту, но никому уже не служила и в пустоту направлялись весь ее блеск, все её сияние, все её песни. И сама оттого опускалась, вяла, пустела, позволяла себе говорить таким жаргоном, какой готовы были одобрять и когенианцы и все виндельбанды. И не больше ли всего вреда принесла ей эта озорная подмена её живого языка – неприличным жаргоном?

Простите, что я впал в такой «образный» тон, мне совсем не свойственный! Так как-то случилось при чтении Вашего письма! Дело в том, что оно вызвало во мне слишком сложные и двоящиеся мысли и чувства и выразить их членораздельно и «точно», как любите Вы, я не в силах в письме. Я откликаюсь Вашим мыслям как будто бы вполне, – и потом вдруг ловлю себя на том, что вот Вы-то, конечно, при всем видении непотребства этой дамы, всё же остаётесь с нею, потому что знаете многое, многое не подпадающее Вашему отрицательному суду. А я готов совсем, до конца, без оглядки выбросить всё это, не пожалев даже Лейбница, Канта, Шеллинга, не остановившись даже пред Фихте и Гегелем. И не боюсь даже, что Вы заподозрите храбрость невежества, легкую расправу человека, не обремененного знаниями, с тем, всего чего он не подозревает. В оправдание своё скажу, что вес, большой вес этих великанов я подозреваю. Я готов выбросить всё это без оглядки лишь после того, как «использую» их до конца, – но всё же выбросить, потому что они – не путь, не истина и не жизнь. Это с одной стороны. А с другой: ведь может оказаться, что Вы будете вправе упрекнуть меня в путанице, неясности, неразберихе, потому что для меня наша дама всё же не кто иной, как та, некогда несшая священные обязанности (а вот тут-то я и не знаю, солидарны ли мы с Вами в оценке нашей философии в её младенчестве), а теперь изменившая им женщина, которая была такой прекрасной девочкой, – та же, не другая. И не могу я бросить в неё камнем, и не могу забыть её, не могу хоть издали, насколько позволят даль и мои силы, не следить за ней. А потому я подхожу к ней все ещё и с желанием – с желанием видеть её понявшей свою… ошибку ли, не знаю, – понявшей свой путь, свой опыт и снова решающей свободно и горячо служить…

Словом: да, Вы правы. Но я не пессимист, – и не могу не ответить Вам: а всё же это она, та самая, и может быть она в старости своей (хотя бы) станет мудрой женщиной. Ведь может это быть?! Если «врата» всё же «не одолеют», то ведь мудрая старица такая может еще понадобиться. И это будет она же.

III. [Письмо А.Ф. Лосева А.А. Мейеру]

Ваш ответ, признаюсь, не очень меня удовлетворил. Вы напоминаете мне о том, что непотребная женщина была когда-то невинным ребенком, и что хотя она и пала, она в глубине всё же остаётся самой собой. Но мне это почти ни о чем не говорит. Ведь в том-то и заключается мой вопрос: как же это невинный ребенок стал проституткой?

Но сейчас я хочу поставить вопрос иначе. Вам хорошо известно, что философия никогда не стояла на месте. Даже и в то далекое время, когда она была невинной, невозможно указать ни одного момента, который оставался бы неподвижным. Если Вы имеете в виду Средние века, то там был, в сущности, такой же невообразимый хаос мнений, что и теперь. Если даже отбросить огромные области арабской и еврейской философии с их тысячелетней историей, если отбросить Византию, которая кишмя кишела целое тысячелетие, и оставить один Рим, то и тут Августин – весьма заметный уклонист, Эригена – прямо еретик, которого даже анафематствовали (правда, в пустой след), платоники XIII в. – аввероисты. Еле-еле наладилась ортодоксия к XIII в., но тут же пришлось возиться с Экгартом и целым сонмом новоявленных мистиков, а в Экгарте – уже рождение протестантизма. Спрашивается: где же тут она, эта самая невинная девочка, прислужница храма? Боюсь, что придется ограничиться первоначальной христианской общиной, т.е. отсутствием философии вообще; и хотя разногласий в этой общине было достаточно, но, по крайней мере, кажется, не было философских разногласий.

Другими словами, возникает сомнение, не была ли философия распутной с самого начала? Ведь есть же 10-летние беспризорники, которые живут половыми извращениями, впрыскивают морфий и нюхают кокаин, которые грабят, поджигают, убивают и пр. Не была ли философия всегда таким распутством человека, которое достойно только кнута и тюрьмы или, в крайнем случае, психиатрической клиники?

Что нам с Вами не хочется отвечать на этот вопрос положительно, это ясно. Вопрос этот скверный, корявый, кляузный. Хочется вовсе никак не отвечать на него. Так сбрасываешь с себя лягушку, которая прыгает на тебя, когда лежишь около реки; и так отмахиваешь назойливую муху, которой нечем в комнате полакомиться, кроме твоей лысины.

Но я хочу сейчас поставить новый вопрос, который если не более скверный и корявый, то зато более страшный. Современная философия распутна. Философия XIX в. распутна. Возрождение распутно. Средневековье распутно. А что если всё это мировое распутство, всё это вселенское непотребство и есть истина? Что – если всякий момент философии, даже самый развратный, самый ничтожный имеет право на существование? Что – если мы вместо того, чтобы искать в истории несуществующие идеалы философии, прямо возьмем да и объявим, что вся история философии со всем своим непотребством, это-то и есть самое настоящее, оно же и действительное, оно же и необходимое, оно же единственная реальность философии, оно же и единственный её идеал?

Должен Вам сказать, что и на этот вопрос – просто не хочется отвечать. Ага! – скажете Вы, – испугался? Ничего не испугался, а просто не хочу отвечать. Да даже не «не хочу», а как-то не хочется, само не хочется. Но на случай, если когда-нибудь захочется отвечать на него, я теперь и прошу у Вас совета.

Ну, посмотрите Вы на жизнь. Собаки лают, кошки мяукают и визжат, воробьи чирикают, комары пищат, лягушки квакают. Каждой твари Бог свой голос дал. Ну, если шакал воет, то чем же это хуже рыканья льва? Если птенцы пипикают, то чем это хуже кудахтанья курицы? И вот философы, которых я изучаю в истории, лают, визжат, пищат, воют, чирикают, рыкают, кудахтают… Есть, конечно, и свои соловьи, есть и свои лягушки; есть шакалы, есть и комарики. Ну, и что же? Ну, и Бог с ними, казалось бы.

Я уже сказал Вам, что не собираюсь сейчас отвечать Вам на этот вопрос ни положительно, ни отрицательно. Но что надо соблюсти и от чего надо воздержаться, если мы с Вами вдруг вздумаем ответить на него положительно? Тут возникает ряд новых вопросов, и вот их-то я Вам и ставлю сейчас реально.