реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Троицкий – Разыскания о жизни и творчестве А.Ф. Лосева (страница 75)

18

Их переместили во встречных потоках и пульсациях по трубам ГУЛАГа (воспользуемся известным и страшным по натуральности образом А.И. Солженицына) в одну общую точку – это была станция Медвежья Гора, что на Мурманской железной дороге, тогдашний центр Белбалтлага и, одновременно, столица строительства Беломорканала. Первый из них, Мейер, оказался здесь в начале 1932 года, после того как уже отбыл год «срока» (10 лет лагерей) на Соловках, далее этапировался в Ленинград для следствия по т.н. академическому делу, откуда и попал на Медвежью Гору. Несколько позже, летом 1932 года, сюда доставили и Лосева. Для него предыдущим местом лагерного пребывания с начальным «сроком» тоже в 10 лет был поселок Важины, который согласно географии от ОГПУ помещался на территории Свирьлага, соседнего с Белбалтлагом. В пределах той же Медвежьей Горы волею судеб оказались и верные спутницы философов – описания их «путешествия» по Архипелагу ГУЛАГ составили бы отдельную историю – Ксения Анатольевна Половцева (1887 – 1949) и Валентина Михайловна Соколова-Лосева (1898 – 1954). Так и повстречались. Общение их по объективным причинам не могло быть тесным и постоянным, хотя порядки царили еще, так сказать, либеральные и «техническим работникам», каковыми были все четверо, иногда давались кое-какие послабления вроде возможности проживания на частных квартирах. Не было это лагерное общение и долгим, поскольку примерно через год Лосевы покинули «Медвежку», получив не только досрочное освобождение, но и снятие судимости. Тут помогло специальное Постановление ВЦИК о полной амнистии пятистам ударникам строительства в связи с успешной сдачей Канала в эксплуатацию. Куда меньше повезло Мейеру и его спутнице, им досрочно (по т.н. зачетам) удалось освободиться только в начале 1935 года, но далее пришлось, теперь в качестве вольнонаемных, продолжать ту же, что и на Севере, гидротехническую работу на строительстве канала Москва – Волга. Сначала они трудились в Дмитрове, потом (в 1937 году) переехали в Калязин, откуда уже представилась возможность ездить в Москву и там, конечно, бывать у Лосевых. Все эти печальные биографические подробности мы вынуждены здесь приводить, поскольку без их учета не могут быть в должной мере оценены и поняты ни содержание, ни внешние особенности публикуемой переписки Лосева и Мейера.

О внешних особенностях и стоит прежде всего говорить, переходя к самим письмам. Переписка была начата по инициативе Лосева с того, видимо, момента, когда в Москву дошли вести о скором отъезде оставшихся на Медвежьей Горе. Характерная особенность писем – отсутствие полного имени адресата и разве что скупой инициал в одну-две буквы вместо подписи автора, а то и вообще можно видеть лишь «деловую» часть посланий без всяких обращений и подписей. Это скорее всего свидетельствует о нестандартном способе передачи посланий помимо почты с ее обязательной для лагерных условий цензурой. Впрочем, охоту доверять почте отбили не только у тех, кто уже получил лагерный опыт. Примером из той же поры можно взять «эпистолярный роман» А.А. Ухтомского и В.А. Платоновой (концлагерь, к счастью, их миновал ), и прочесть в письме от 2 сентября 1934 года, какие же наставления ученый с мировым именем дает своей многолетней корреспондентке: «…по почте переписываться, хотя бы и незначащими записками, нельзя», необходимо «пользоваться только оказиями», и вообще следует быть «сугубо бдительным, чтобы не разыгрывать пьес по тем нотам, которые тебе подставляются сторонними наблюдателями» (см.: Кузьмичев И. «День ожидаемого огня…» Вехи духовной биографии А.А. Ухтомского в его переписке с В.А. Платоновой // Ухтомский А. Заслуженный собеседник. Рыбинск, 1997. С. 530). Ну а если доводилось-таки в чужую пьесу попадать? Тогда непременно сгодится уже сугубо эмпирическое обобщение на ту же тему «жизнь есть театр», которым не грех поделиться с товарищами по несчастью. Читаем: «Алексей Федорович кланяется и просит передать Вам его теперешнее политическое правило, заимствованное им у Гамлета: „Не позволяй клоунам болтать больше того, что написано в пьесе“» (из письма В.М. Лосевой к К.А. Половцевой от 20 января 1935 года).

Но вернемся к переписке двух философов. Обмен посланиями не был продолжительным, поскольку Мейер вскоре оказался в Дмитрове (сиречь вольнонаемным в Дмитлаге), где он снова окунулся, по определению одного знающего человека, в состояние «какого-то тяжелого духовного обморока» и «задерганности напряженной технической работой», разумеется, при «полном отрыве от своего дела и невозможности ни сосредоточиться, ни подумать, ни почитать» (из того же письма Лосевой к Половцевой). И только в дальнейшем, как было упомянуто, после переезда Мейера в Калязин философы могли иногда общаться уже непосредственно, без писем, посредников и возможных соглядатаев. К сожалению, мешало не только расстояние. Само время крайне скупо было отпущено им для диалога: весной 1939 года Мейер тяжело заболел и вскоре, в ночь с 18 на 19 июля того же года, скончался.

Из сказанного должно быть ясно, что несколько чудом сохранившихся писем являют собой лишь слабый и даже, повторим, случайный материальный след, которого и вовсе могла не оставить (по суровому обыкновению эпохи) большая дружба двух гонимых философов, дружба, рожденная в лагере. О том, что она не только согревала родственные души, но и обещала значительные философские результаты, свидетельствует письмо Лосева (пятое в публикации), направленное Мейеру во время его болезни и содержащее, между прочим, точную и сжатую характеристику основных философских идей «позднего» Мейера. Письмо нельзя читать без волнения, столько отчаяния перед лицом надвигающейся невосполнимой потери, столько признательности и подлинной нежности к недавнему собеседнику и совопроснику несет это послание. И еще необычайно интригующе звучит лосевская фраза, направленная и в ободрение другу, и как приглашение к усиленным размышлениям для современного историка отечественной мысли: «После Вашего выздоровления первым делом будет у нас фиксация всего того, что мы с Вами вместе передумали и перечувствовали, ибо если бы мир узнал о том, что знаем мы с Вами, то этот мир изменился бы физически». К сожалению, пока нет достоверных данных, по которым пристало бы с уверенностью судить о том действенном или, сказать осторожнее, действенным представлявшимся философском учении, которое «вместе передумали и перечувствовали» эти два мыслителя. Можно только строить предположения, опираясь на известные к настоящему моменту публикации их трудов (мы здесь этого делать не будем), а заодно и удивляясь, насколько все-таки не случайна оказалась их встреча уже не в физическом пространстве и на дорогах земных блужданий, но в пространстве духа и на путях поиска вечных истин. В самом деле, творчество Мейера и творчество Лосева долгое время развивались независимо друг от друга. Однако много общих ключевых проблем миропонимания они рассмотрели по сути сходным образом, хотя и в стилистически разной манере. Среди главных же (и в главном – на уровне ключевых категорий) совпадений следует, наверное, назвать отчетливое понимание и у того и у другого принципиальной жизнеустроительной роли Слова, Имени, Мифа. В целом же искания обоих, как представляется, вполне очерчены рамками религиозно-философской системы православного энергетизма, призванной с должной мерой катафатического дерзания (но и с апофатикой, и со страхом Божиим) судить о полноте отношений личности и Абсолюта.

Короткая переписка Мейера и Лосева безусловно ценна сама по себе, настолько силен в ней исповедальный дух, столь прямые вопросы ставятся здесь о предмете, задачах и целях философии. Но ее также интересно осмыслить в сопоставлении с другой перепиской, уже давно известной читателю – той, что увидела свет в 1921 году и принадлежит В.И. Иванову и М.О. Гершензону. Конечно, знаменитая «Переписка из двух углов» существенно больше по объему, посвящена она не философии, но – шире – культуре вообще, в ней заметнее крен в сторону выспренной образности, тогда как, сравним, Лосев намеренно приземляет свою аргументацию, да и Мейер спешит извиниться за малейший намек на «красивости». У Иванова и Гершензона явственно подчеркнута и даже культивируется разница позиций «совопросников», более поздние – называем условно так – «Вопросы философии» построены скорее на согласии. Однако некоторые сходства бросаются в глаза и буквально взывают хотя бы к простой фиксации. Прежде всего, обнаруживаются совпадения в общих оценках, характерно резких. В унисон Лосеву, говорившему о наличном состоянии философии, и Гершензон говорит о культуре с отчаянной решимостью и едва ли не теми же словами: тяготит нажитая загроможденность духа (письмо IV «Переписки»), в крови нашей разгуливает древний яд (письмо VI), мы – сыны блудной матери (письмо VIII). Ключевую роль получает тема Фауста, неизбежная, когда заходит речь о действенности разума и ее соблазнах. Тема безусловно возникала в беседах недавних «каналоармейцев» (как жутко и убедительно переплетены для них последнее «всечеловеческое» деяние героя Гёте и собственный невольный – и невольничий – опыт!), неизбежно звучит она и в «Переписке из двух углов», сначала в устах Иванова (письмо VII), потом в напоминании Гершензона о реалиях сего дня, когда вновь «рвется на свободу… личная правда труда и обладания» (письмо VIII). Участникам переписки, теперь уже можно сказать всем четверым, изначально ясна и причина утраты оптимизма в оценке культуры вообще и философии в частности. Как констатировал Иванов, система даров нынче обратилась в систему принуждений, метафизика ушла в наукообразие «из лона целостного духовного знания, …из отчего дома первоначальной религии» (письмо III), – об этом же как о самом важном судил и Мейер.