реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Шендерович – Савельев (страница 34)

18

— Дим, ты когда картошку принесешь?

Даю честное папуасское, что сегодня принесу, и тут же на военном совете освобождаюсь от гулянья. На мне — кухня.

Выпроводив девушек на улицу, я врубаю Высоцкого и под «Охоту на волков» принимаюсь отскребать сковородку. Эх! Вытерев последнюю ложку, с досадой хлопаю по клавише и, расчистив место, сажусь в тишине со злосчастной тетрадью.

Бу-бу-бу-бу весенних рассветов! Главное — не задумываться. Обернешься — окаменеешь. Помни, товарищ: договор ждет самого бесстрашного — того, кто дорифмует до конца и не спятит; двести рублей ему, мерзавцу, и приз «За волю к победе!»

Бу-бу-бу-бу весенних рассветов… А почему, собственно, весенних, что за лирика в государственный праздник? Может, таежных — это посуровее? Или полярных. Нет, это совсем сурово.

Бу-бу-бу-бу таежных рассветов, и пустынь азиатских бу-бу. (Чего бу-бу? Жара, конечно!) — это дней наших бу-бу примета… Нет, жара не примета наших дней. Тут надо плеснуть чего-нибудь героически-созидательного. Форэкзампиль, как говорил мой однокурсник Жора по прозвищу Утятя: форэкзампиль, то бишь например: новостройки в таежных рассветах, и сады бу-бу-бу-бу пустынь — это дней наших славных (ура-а!) примета… Это дней наших славных примета… (Ну!) Это дней наших славных примета… Получи гонорар и остынь. Ой.

Хорошенького понемножку. Я захлопываю тетрадку: еще минута такой поэзии и у меня предохранители полетят.

А ну-кась, чего нам Копылова подбросила? Папочка со шнурочками на пружинке — это отлично! Папочку оставим себе в качестве гонорара. Смотрим содержимое. Город Курган, Рудольф Коняхин, «Шекспировское в творчестве Джорджа Гордона Байрона». Одиннадцать глав и заключение. Сто шестьдесят страниц. Список литературы на сорок пунктов. Убил бы гада.

Тяжко вздохнув, раскрываю наугад. Потом перелистываю пару страниц и вчитываюсь снова, желая без лишних тонкостей зацепиться за основную идею. Наливаясь злостью, штудирую еще с десяток листов, прежде чем идея доходит до меня во всей простоте: Коняхину хочется в кандидаты искусствоведения. А певец Гяура ему по такому же барабану, как и всем прочим.

Уже с неподдельным любопытством погружаюсь в рукопись. Ах, какая прелесть! Длиннющие периоды, латинизмы, елочными гирляндами развешанные на веточках общих мест, цитирование всех святых и — пустота, пустота… Сладкая волна мщения подкатывает к сердцу: я, черт возьми, не лыком шит, меня на мякине не проведешь, я тебе сейчас покажу «шекспировское в творчестве Байрона», я к тебе сам буду призраком являться…

Схватив тетрадь, я нахожу чистую страницу и начинаю строчить рецензию. Пишу я все в одной тетради — и переводы, и халтуры, и что купить в магазине — пишу сразу со всех сторон, вырывая листы по мере ненадобности, и кончается моя тетрадь обычно на середине, когда на очередной странице все это встречает друг друга.

Для разгрома избираю стиль строго-классический, суховатый: знай наших. Я увлекаюсь и не сразу подхожу к телефону.

Здравствуй, мам. Все в порядке. Работаю; девушки гуляют. Как вы? Мои планы? А что? Съездить к тете Лизе? А что такое? Мам, не могу. Сейчас жду сантехника, а в четыре — одна бодяга в Доме дружбы, но я должен быть. Неужели совсем никто не может? Да если б хоть заранее, мам… А что — что-нибудь серьезное? Навестить и продукты? Мам, в другой раз, правда… Не обижайся. Ну, я позвоню.

Мысль о заболевшей тетке мешает вернуться к работе. Но что я могу поделать! Ладно, проехали.

Беру ручку, ковыряю ею в ухе, перечитываю начало рецензии — лихо! С минуту пытаюсь сконцентрироваться на своих чувствах к Рудольфу Коняхину из Кургана, а когда это удается, обнаруживаю, что убивать его совершенно не хочется. С недоумением гляжу на папку, лежащую в кресле, — и надо же, ни капли ненависти, и даже напротив! Ну да, плохая работа, даже очень плохая, и ни при чем тут ни Шекспир, ни Байрон, но ведь работал человек, читал, списывал; одна перепечатка рублей пятьдесят…

Я пытаюсь представить неизвестный мне город Курган, а в нем этого Рудольфа — наверно, семейного, может быть, уже лысеющего человека. И вот он сидит сейчас где-нибудь на такой же шестиметровой кухне и ждет, что напишут на его папке в головном московском институте, а я обрадовался, наточил зубы и собираюсь плясать на костях. Стыдно.

Байрону ничего не нужно, и Шекспиру тоже; они заработали что могли, а нам с Рудольфом еще крутиться на всех перекрестках мира, добывая хлеб наш насущный! Я нахожу чистый лист и пишу рецензию — сдержанную, строгую и доброжелательную. Дописываю уже торопливо: в прихожей слышны голоса. Скорее туда, полюбоваться нагулянным розовощеким Чудищем, узнать последние новости.

— Ты, конечно, приготовил нам обед?

Каюсь, винюсь, изничтожаюсь. Замаливая грехи, быстро вынимаю Чудище из ее семи одежек и сажаю на горшок. У Ирки — сто рассказов о нашей дочке: какая она забавная, добрая, умная… Из комнаты раздается грохот.

Бесштанное Чудище, шпионом прокравшееся мимо нас, с выражением лица «ой, что-то случилось, но я ни при чем!» стоит под пианино, а мой секретер…

— Опять?

— Да, — кротко отвечает дите.

Но как она умудрилась вывалить сразу все папки? Сразу — все! Нет, определенно талантливый ребенок…

Я торжественно открываю цикл репрессий. Нашлепанное Чудище с воем валится на пол, но во мне нет ни грамма раскаяния.

— Очень стыдно, Катя! О-чень!

Я сажусь на корточки перед бумажными завалами и уже подумываю, как бы приладить к дверцам нехитрые проволочки-запоры, — сто лет назад ведь решил сделать запоры, все руки не доходили! — но тут на меня вываливаются останки расчетных книжек, и я понимаю, что за квартиру не плачено уже три месяца. Тьфу!

Эти пени и киловатты сведут меня в могилу. Я обреченно опускаюсь на тахту посреди бумажных ошметков и, марая лист, начинаю считать, кто кому и сколько должен: обменщица, дама без комплексов, оставила все это на меня. Если бы Чудище не тянуло все, до чего дотягиваются ее шустрые лапки, я бы, может, собрал мозги в кучку и вспомнил, как решаются задачи на простые проценты…

А потом — рев на кухне, и в дверях появляется Ирка, и я понимаю, что рев этот имеет ко мне самое прямое отношение.

Может, я все-таки буду убирать удлинитель после того, как торчу у телевизора, или сделаю что-нибудь, чтобы люди не спотыкались и не разбивали себе носов? — осведомляется моя безжалостная половинка. А если я совсем безрукий, то надо так и сказать.

Через несколько реплик мы беседуем в лучших традициях итальянского неореализма. В процессе обмена мнениями выясняется: моей жене осточертело жить, как на вокзале, среди неввернутых лампочек, шатающихся шкафов и незакрывающихся окон, а мне осточертело вообще все, и никто не запрещает моей жене найти мужа, который будет круглые сутки ввинчивать лампочки.

Разговор заканчивается тем, что я пулей вылетаю из квартиры.

Всю дорогу до метро я продолжаю мысленно доругиваться с Иркой — тем яростнее, чем очевиднее понимаю, что кругом не прав.

Я стою у автобусного окна и обиженно смотрю на проползающее мимо шоссе; уже у метро вспоминаю, что хотел заехать на телефонный узел — но не возвращаться же!

Движимый мстительным желанием завалить жену лампочками, волком вбегаю в магазин «Свет» и становлюсь в хвост, но уже у кассы обнаруживаю, что кошелек, конечно, забыл, а мелочи в кармане аккурат на одну.

В библиотеку идти бессмысленно — туда, обратно, а в четыре надо быть на Арбате. Да и что я сейчас напишу? Посидеть бы в кафешке, успокоиться, поесть наконец — ушел ведь без обеда, мол, не надо мне от вас ничего, Мельмот Скиталец, понимаешь, — так ведь денег нет!

Распираемый злобой на белый свет, тащусь в Дом дружбы народов. И ведь даже, дурак эдакий, не знаю, на что иду. Чертова Тинатина, долбаная общественная жизнь!

У входа — дипломатические машины: судя по флажкам, что-то экзотическое. Стенды ваши мне без надобности, а вот буфет — это хорошо, да здравствует советско-африканская дружба, манго, кофе и пирожные. А бесплатно тут, в Африке, аспирантов угощают? Нет? Ну и не надо мне ничего, провалитесь вы со своим буфетом. Просто издевательство какое-то, хоть лампочку грызи — и зачем купил ее, все равно же еще раз ездить, хоть кофе бы попил! Нет, что за день, а?

Надо срочно брать себя в руки, решаю я, — нельзя так убивать нервы. Сажусь в кресло и с минуту смотрю на фланирующую публику — интересно, как они едят в своих нарядах, эти африканцы? Вынимаю тетрадь, побубукать с горя. Но не судьба: ко мне намертво прилипает странный человек — из числа тех, чьи физиономии мелькают на всех углах, а имени не знает никто. Я имел неосторожность ему кивнуть — и вот он уже сидит рядом и рассказывает мне о своих творческих планах. Отлепить от себя сумасшедшего нет никакой возможности: как всякое стихийное бедствие, его можно только переждать.

— Идем? — светло спрашивает он, когда открываются высокие двери зала, и я с ужасом понимаю, что в его творческие планы входит провести в общении со мной еще пару часиков. Тут я постыдно бормочу что-то насчет желудка и попросту сбегаю в туалет.

Опасаясь, что верный друг не оставит меня и в тяжелую минуту, запираюсь в кабинке.

Здесь, что ли, поработать?

Хорошее, кстати, местечко, тихое. Вот куда приезжать-то надо, чтобы пописать (ударение на третьем слоге)… Пережидая время, изучаю надписи на стенах. Вот оно, доказательство единства советского народа: в заброшенном сельском ДК и в центре Москвы — одна рука, один стиль!