Виктор Шендерович – Савельев (страница 32)
«Очень срочно». А папочка — кило на полтора! Ладно, черт с ней; теперь — в редакцию!
Не тут-то было: на винтовой лестнице в мой локоть опять вцепляются. Прошу любить: наша профсоюзная жрица, Тинатина Константиновна. Эта могла бы и не вцепляться: при ее комплекции разминуться на винтовой лестнице невозможно.
Здравствуйте, Тинатина Константиновна. Почему не бываю на семинарах политпросвещения? Так я же газеты читаю, первоисточники регулярно… Недавно ехал в метро рядом с Сейфуль-Мулюковым. Не сердитесь, шучу. Это был Фесуненко. Тинатина Константиновна, драгоценная, ребенок у меня — ма-аленький такой ребенок, а работы — мно-ого… Завтра в Дом дружбы? А почему я? Знаете, я, может быть, не смогу, я занят, у меня… Вы что, какое поручение? Зачем? Да постойте же!
Тинатина удивительно легко для ее весовой категории завинчивается наверх, а я, постояв, свинчиваюсь в самом отвратительном настроении. Везунок, а? За пять минут влипнуть в две работы! Не пойду я ни в какой Дом Дружбы — со мной скоро собственная жена дружить перестанет…
Ну ничего. Зато…
Зато я везу в редакцию довесок переводов, и это только повод для визита. А тайная сладость его в том, что у них давно лежит моя подборка, и недели две назад ушла подборочка наверх…
Фурман, как всегда, еле высовывается из-за горы справочников и словарей: привет, садись, я тут вожусь со Стенли Пирсом, роман толстенный, идет в первый номер, сумасшедший дом, ты не обращай на меня внимания, Сережа сейчас будет.
Сижу, не обращаю внимания.
Вскоре приходит Сережа — у него на столе то же, что у Натана, только гора чуть поменьше. А, привет, говорит Сережа, садится и сразу с неподдельной занятостью начинает перекладывать бумаги с места на место. Мне это ужасно не нравится.
— Я тут принес еще переводы, как договорились, — издалека подъезжаю я.
— Переводы? Давай, — говорит Сережа, но энтузиазма в голосе нет.
— Там ничего не слышно насчет моей подборки? — небрежно спрашиваю я, заранее холодея.
— Забодали, — Сережа сочувствующе разводит руками, и в правой невесть откуда возникает моя папка.
— Понятно, — говорю я по возможности непринужденно. И не выдерживаю: — Почему?
— Да нет, переводы качественные, Ларионовой понравились…
Из бумаг выныривает Натан.
— Тебе просто не повезло, — вступает он своим тягучим голосом. — Тут приходил Млынаев, принес главному подборку — те же имена. Ну и сам понимаешь…
Как не понять. Хмыкаю, изображая стоика, коллекционирующего громы небесные. И не выдерживаю тона, язвлю:
— Наверно, хорошие переводы…
Фурман отвечает мне взглядом, полным неподдельной тошноты.
— Ты приноси что-нибудь еще, — оживляется Сережа. — Вообще всем нравится, как ты работаешь.
— Я ношу, — отвечаю я.
— Дима, это нормальный ход вещей, — бубнит из-за своей горы Фурман.
— Ясно, — говорю. — Ну, побежал. Счастливо.
— Заходи, — виноватым голосом приглашает Сережа.
А, подите вы ко всем чертям! Почти выбегаю из редакции. Я ведь уже будто видел страницу со своими переводами и даже, дурень, намекал уже: мол, следите за прессой… Дурень — дурень и есть! Но что ж за невезение такое?
Начало пятого. Можно еще успеть на телефонный узел, но устал, а главное — видеть никого не хочу.
На лестничной площадке темно, и прежде чем попасть домой, я долго тычу ключом в замочную скважину.
— Димка, скорее переодевайся, обед на плите — мне лучше уйти, пока Чудище не проснулось…
За обедом получаю инструктаж: чем кормить, в чем гулять, чего не забыть, а о чем, наоборот, даже не вспоминать, например, о своей тетрадке; ты уж позанимайся с ней, порисуй, почитай, не обижай мою дочку, Имка, она хорошая, все, привет, к черту, к черту…
Только закрываю за Иркой дверь, как из комнаты раздается протяжный скрип: началось.
Чудище сидит в кроватке, щурясь от яркого света, и обиженно посасывает соску. Она, кажется, еще не очень понимает, где она и что с ней, но постепенно обнаруживает вокруг себя знакомые предметы и, называя их, успокаивается. Все на месте. Можно жить. Теперь надо срочно вспомнить, что с нею делать, с моей дочкой. Впрочем, через пару минут она уже все равно делает, что хочет: поит компотиком игрушки, мои штаны и кресло, бегает по квартире с огромным ломтем сыра и орет от полноты жизни. Под шумок пытаюсь прибраться, но вместо мусора под щеткой постоянно оказывается ее сияющая физиономия.
— Катенька, хочешь мармеладку?
Катенька хочет мармеладку. Успеваю хоть со стола вытереть.
— Ущё!
— Больше нельзя, Катя.
— Уще-ё-ё!
Вот он, наш фирменный ультразвук. Глазищи — угольками, кулачки сжаты, мордочка красная от возмущения — одно слово: Чудище. Мармелада не даю. Откупаюсь чтением стихов о двух девочках, которых хлебом не корми — дай поухаживать за растениями.
— Чтобы выросла капуста,
Это целое искусство.
Утром встанем-ка, ребятки,
И прополем наши грядки!
Ну не суки ли, такое печатать?
— Ущё чутать это.
— Катенька, мы это
— Ущё чутать это!
Читаем ущё, потом ущё.
— А где лошадка? — пытаясь незаметно слинять, озабоченно спрашиваю я. Номер не проходит, и прежде чем удается улизнуть из комнаты, я еще четверть часа работаю коверным. Потом шмыгаю в ванную и запираюсь. Отжимание подгузников успокоит мои нервы, поврежденные девочками-растениеводками. Полмиллиона экземпляров. У-у, халтурщики!
Привожу в порядок и мысли. Во-первых, сегодня надо продвинуться с халтурой: завтра времени не будет, а послезавтра сдавать. Во-вторых, до конца недели прочесть этот талмуд — ну не прочесть, хоть проглядеть для рецензии, а то Копылова заест. В-третьих… Что-то еще было в-третьих, надо обязательно вспомнить!
В-четвертых, слетела подборка. Зашел к главному Млынаев, который и русского-то языка не знает, отдал свою папочку — и моя, целый год смиренно ползшая к печати, походя давится редакторским сапогом. «Нормальный ход вещей». Огнемета на вас нет.
Выйдя на кухню с тазом белья, вижу Чудище, с интересом изучающее содержимое помойного ведра.
— Екатерина! — ору я нечеловеческим голосом.
В ответ с нагловатой улыбкой всеобщей любимицы Чудище извлекает из мусорных недр фантик и протягивает мне. Кажется, это взятка.
— Ах так?
Слова кончаются. Я хватаю нахалку под мышки и несу в комнату — Чудище вопит и извивается дождевым червяком. Пытаюсь поставить ее на ноги, но она мешочком валится на пол и заходится от плача. Макаренко из меня хреновый. Пожираемый змеем раскаяния, сбегаю на кухню, пускаю посильнее воду и принимаюсь четвертовать картошку. Ох, отольются папе дочкины слезы… Сметаю очистки в ведро, вожу по столу губкой, мою руки, вытираю посудным полотенцем — черт с ним, Ирка не видит!
У двери в комнату слышу такую пронзительную тишину, что на спину выбегает сразу стая мурашек. Так и есть. Чудище добралось до отвергнутой папки — придя, я в сердцах шлепнул ее на край стола. Мои качественные переводы живописно разбросаны по полу, а на них сидит Чудище и со всех сторон изучает несколько, очевидно, наиболее качественных.
Вот так люди зарабатывают инфаркты.
Я вызволяю бумаги, медленно считаю до десяти и начинаю собирать вещи для гулянья. Минут за пятнадцать, вешая лапшу на уши, умудряюсь впихнуть дочку в кофту, рейтузы и комбинезончик — и начинаю искать сапожки. Один нахожу за дверью, другого нет.
Если в нашей комнате взорвать пару ручных гранат, вы не сразу заметите перемену. Сапожок, безусловно, где-то здесь. Стараясь не волноваться, я становлюсь на четвереньки и начинаю обход. Чудище с воем восторга вскарабкивается мне на спину. Кажется, я лошадка.
Через десять минут, на грани нервного истощения, я нахожу сапожок — в тазу под ванной. Господи, на что уходит жизнь, а?
…На улице темно. Немного отойдя от горячки последнего часа, я снова начинаю колдовать над своей мирной поступью. Чудище, восседая в колясочке маленьким Буддой, молчит, умница, смотрит на фонари, на небо. Интересно, о чем она сейчас думает? Как отражается мир в этой головенке с хвостами?
Гулянье оказывается плодотворным; возвращаясь, я твержу как попка, чтобы не позабыть, следующий перл: и дороги бескрайние вились, и бу-бу-бу, бу-бу-бу — в боях, чтобы трубы заводов дымились и комбайны шумели в полях!
Я твержу эту тарабарщину без перерыва, потому что иначе она исчезнет без следа, как рассыпанный набор, потому что это набор и есть — случайных слов, никак не связанных с этим вечерним небом, с жизнью… Ну что же, заполнить бу-бу — и две строфы уже есть. Эта будет второй, а та — третьей. Или наоборот. Без разницы.
Пока варится картошка, мы рисуем. Не знаю, как моя дочь, а я от своих рисунков балдею. Где кошка, где собачка, определит только судебная экспертиза. Досолить картошку я забываю, а когда солю, забываю остудить. Чудище обиженно кричит, и царственным жестом скидывает тарелку со стола. Я ловлю тарелку на лету, дую на ложку, кормлю игрушечное стадо, исполняю с выражением весь репертуар — словом, цирк!
Впихнув все, что можно, в дочь, быстро подчищаю остатки: вот и поужинали…