Виктор Шендерович – Савельев (страница 31)
Я отец и поэтому знаю, что если Чудище чего не хочет, значит, так тому и быть.
— Ир, — говорю я, — оставь человека в покое. — Заодно имею в виду и себя.
Начало одиннадцатого. Надо срочно соображать, как жить дальше. Подумав, соображаю, что для начала надо умыться. Из зеркала на меня глядит отупевшее от недосыпа, небритое существо неопределенных лет и занятий. Три пригоршни холодной воды скрашивают картину несильно.
На жужжание электробритвы в коридор прибегает счастливое и грязное Чудище; Ирка, измочаленная утренней борьбой, сидит в кресле с учебником, у нее сегодня зачет, ха-ха.
— Никто, никто не приготовил Ирочке завтрак, — печально сообщает она.
Намек понят — я начинаю отрабатывать свои утренние сны. Шуруя в холодильнике, одновременно излагаю диспозицию: завтра с утра, возможно, похороны Паши. Поэтому за деньгами и в редакцию надо успеть сегодня. Посему — завтракаем, гуляю с Чудищем и рву когти. К шести возвращаюсь и отпускаю женушку сдавать зачет.
Бескрайнее пространство свободного дня неожиданно оказывается крохотным и безнадежно забитым.
За столом молчим. Ну, стол — это громко сказано, стол в нашу кухню не войдет; приткнулись, жуем. Ирка уставилась в учебник, не выспалась еще больше моего, бедолага. И просвета не видно. Не отвлекаться! Одну строфу для концерта надо соорудить во время гулянья — может, потом полегчает. Главное — начать…
— О чем задумался, Имка?
— Так, — хмыкаю. — Двести рублей привиделись.
— А-а.
Ирка понимающе усмехается, и есть над чем. В женихах я строил из себя чистого интеллектуала. Я бы, собственно, и сейчас не против — но чистыми чистый интеллектуал получает сто восемнадцать в месяц…
Дзынь!
Мама, привет, у нас, как всегда, замот. Нет, все в порядке. Чудище здорово — еще как! А у вас? Более-менее? Ну хорошо. Мам, все, извини, бегу.
Доглатываем чай. Без двадцати двенадцать. Аврал! Ирка, заговаривая Чудищу зубы, впихивает ее в комбинезончик, я споласкиваю чашку, хватаю тетрадку, ручку и нахожу «рыбу».
Дз-зынь!
Витька, старик, жутко рад тебя слышать. Ты сегодня дома? Я позвоню, ага? А то сейчас тут все кувырком. Извини. Ну, хоп.
— Димка, скорее, она уже парится!
— Я вот он!
Запах прелой листвы и свежего намокшего асфальта ударяет в ноздри. Засадив Чудище в песочницу, я примощаюсь рядом в развилке дерева и вынимаю тетрадь.
Вот она, моя «рыба»: бу-бу-бу, бу-бу-бу, бу-бу-бу-бу. Трехстопный анапест, чудненько! А про что, интересно, это бу-бу? Как сценарий-то называется? «Могучая поступь державы». Отлично, как раз в размер попадает. Строчка есть.
Для скорейшего прихода вдохновения представляю себе восемь новеньких двадцатипятирублевок.
«И могучая поступь державы…»
Ну, понеслось. Это будет третья строчка. Теперь нужен глагол. Что может делать поступь? Греметь может, идти… Нет, идти поступь не может. Слышаться?
И могучая поступь державы на такой-то планете слышна.
На какой? На зеленой планете слышна. Почему на зеленой? Вообще-то Земля голубая, но голубая не влезает. На прекрасной планете слышна. О!
Перечитываю: железобетон, а не стихи. Годится.
Засим объявляется конкурс на лучшую рифму к слову «державы». Ржавый. Спасибо, не надо. Пижамы. Отцепись от меня! Пожары. Уже тепло. А что в четвертой? «Слышна»? Это полегче. Княжна нежна, мошна страшна. Времена, стремена, племена, семена, пламена, вымена — тьфу!
А ну-ка, с разгону: «бу-бу-бу-бу, бу-бу-бу пожары, бу-бу-бу-бу на все времена, и могучая поступь державы…»
На этом патетическом месте меня настигает сигнал бедствия. Чудище стоит в песочнице с подозрительно задумчивым видом. Бросаю тетрадку и лечу на помощь — слава богу, успеваю высадить дите под кустик. Теперь бы снова замкнуть ее, дочурку мою бдительную, на песочницу и добить строфу.
Я перечитываю написанное и тихо-тихо матерюсь. Как ни крути, а если могучая поступь слышна на всей планете, это — землетрясение. Вздохнув, превращаю могучую поступь в мирную и снова топаю от печки: бу-бу-бу-бу, бу-бу-бу пожары, и отныне (молодец, Димочка!) отныне на все времена будет мирная поступь державы на прекрасной планете слышна!
Теперь осталось разобраться с пожарами, и строфа готова.
Последнее напряжение бровей — и готово: «отгорели сражений пожары…»
Перечитываю написанное со шкодливым чувством безнаказанности: моей фамилии под этим не будет ни в каком случае: подпишусь, по месту жительства, Бескудниковым — и концы в воду! Или Паскудниковым? Настроение заметно улучшается.
Полпервого, пора и честь знать. Мы медленно шагаем к подъезду. Чудище крепко держит меня за палец. Дома, стараясь не замечать дыма коромыслом, я начинаю забрасывать канцпринадлежности в «дипломат».
— Ир, — напоминаю уже от дверей, — буду к шести.
Ирка кидает на меня прощальный взгляд, одновременно декламируя считалку, раздевая Чудище и принюхиваясь к запахам на кухне. Бедняга, как она со всем справляется? Этот вопрос маячит на периферии сознания секунд десять — и исчезает без следа, едва я снова вылетаю на воздух. Теперь получить деньги, потом в редакцию — и на телефонный узел. Вперед, вперед!
До метро из наших губерний ехать полчаса, и надо провести их с пользой. Было бы не худо, например, забацать еще одну строфу. Но, как ни тужусь, не могу вспомнить даже ту, что забацал утром. Помучившись, выбрасываю белый флаг, тупо разглядываю расставленные вдоль шоссе натюрморты… Автобус трясет, и болит изнасилованная моя голова, и медленно ворочаются в ней культяпки мыслей — о протекающем кране, о долге за телефон и справке из ДЭЗа, о рублях, которые должен я и которые должны мне; вспоминаю, что так и не позвонил Косицкой.
Пашина смерть внезапно является мне в страшной своей ясности: вот я еду в автобусе, поручень холодит ладонь, за стеклом рыжий сентябрьский день — а его нет и никогда больше не будет.
К конечной я засыпаю и просыпаюсь только на улице от собственной неровной походки. Надо, черт возьми, когда-нибудь выспаться!
Институт, в котором я получаю свои аспирантские денежки, прячется в старом особнячке. Особнячок совсем маленький, но чтобы добраться до кассы, надо преодолеть несколько простых лестниц, одну винтовую и пяток коридоров самой прихотливой геометрии. Чего не сделаешь за деньги!
У окошка, разумеется, очередь — первый день выдачи. Делать нечего: становлюсь в хвост, вынимаю тетрадь и вдохновенно перечитываю четверостишие про мирную поступь. Потом внимательно гляжу в стену и перечитываю еще раз. Острое желание схватить автора этой бредятины за грудки и долго бить об эту стену головой вспыхивает во мне. Потом вспоминаю, что автор — я, и всякое желание пропадает вообще. Я понимаю, что дело худо, и возбудить себя на продолжение поступи мне не удастся.
— Работаете? — с уважением интересуется вставшая позади полноватая дама, кажется, с немецкой кафедры. Я киваю, улыбаясь рассеянно, как и полагается художнику в минуты полета духа. На мгновение сатана подмывает меня показать этой специалистке по трубадурам, над чем я работаю, и посмотреть на выражение ее лица, но я подавляю искушение.
— Не буду мешать, — интеллигентно произносит дама и понимающе улыбается. Ну-ну…
Тут я вспоминаю, что не дозвонился Пепельникову, и, застолбив место в очереди, бросаюсь бежать по коридорам. Через пару минут достигаю вахты.
Вахтерша на просьбу позвонить с казенного аппарата только что не рвется с цепи. Да удавись ты у своих ключей! У меня двушка есть.
— Алло! Пепельникова будьте добры.
— Секундочку.
В трубке — веселый женский смех и сладкий баритон, на ходу досказывающий солененькое.
— Слушаю… — говорит наконец баритон, поигрывая в нижних регистрах.
— Это Скворешников. Здравствуй, Костя.
— А, Димочка. Привет-привет.
Разговаривает со мною Пепельников так, словно он артист оперетты, а я его поклонница и встречаю у служебного входа с букетиком нарциссов. Между тем мы бывшие одноклассники, по каковой причине мне и перепала халтура — писать текст к монументальной праздничной программе под его режиссурой.
— Я по поводу песни.
— Жду, Димочка («Почему Димочка?»). Жду с не-тер-пе-ни-ем.
Я почти вижу, как он подмигивает девочкам в персональном, обклеенном собственными афишами кабинете.
— Послезавтра тебя устроит? — спрашиваю.
— Крайний срок, Димочка, — снисходит он после паузы.
— В общем-то почти все готово, — говорю. — Но хотелось бы еще поработать…
Черт возьми, чего я расшаркиваюсь!
— Поработай, — снова снисходит мастер организации народных празднеств, и мы прощаемся.
На душе гадко. После пепельниковского баритона хочется вымыть уши. И вообще — получу двести рэ (тьфу-тьфу!), и больше на эти кисельные берега — ни ногой!
— Спасибо, — осклабляюсь я вахтерше, и под глухое рычание в спину бегом начинаю третье за день восхождение, а то: Гете, озерная школа, а пропустишь очередь — простоишь второй раз, как миленький!
Успеваю впритык — хорошо хоть бежал не зря — и с нежнейшей улыбкой всовываю голову в кассовую амбразуру. Никому не улыбаются так, как кассиру в день выдачи. Расписываюсь, отхожу, чтобы запихнуть бумажки в кошелек, — и попадаюсь. Тонкий знаток Джона Рида доцент Копылова вцепляется в мой локоть железной лапкой и не отпускает до тех пор, пока я не перекладываю из ее сумы в свой «дипломат» увесистую папку на рецензирование. А куда деваться? Доцент Копылова проедает плешь за пять минут, это проверено. Отобьешься — проест ее твоему научному руководителю, завкафедрой, далее везде. Лучше не связываться.