реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Сенча – Марина Цветаева. Рябина – судьбина горькая (страница 28)

18

Из дневника Мура:

«9 марта 1940 года. Сегодня я остановился на вопросе: какие у меня есть друзья? Роль „старшего друга“, советчика исполняет Муля (Самуил Гуревич). Этот человек, друг интимный Али, моей сестры, исключительный человек. Он нам с матерью очень много помогает, и без него я не знаю, что бы мы делали в наши сумрачные моменты. Муля работает с утра… до утра, страшно мало спит, бегает по издательствам и редакциям, всех знает, обо всём имеет определённое мнение; он исключительно активный человек – „советский делец“. Он трезв, имеет много здравого смысла, солидно умен и очень честен; знает английский язык, был в Америке, служил в Военно-морском флоте. Муля исключительно работоспособен; нрав у него весёлый, но, когда речь идёт о деле, он становится серьёзным и сосредоточенным. Он очень ловок и производит впечатление человека абсолютно всезнающего и почти всемогущего… Он журналист, ему 35 лет, он смугл и имеет добрые, очень честные чёрные глаза. В общем он, как говорится, „вне конкурса“ и является как бы нашим с матерью „попечителем“…»[102]

Вообще, подростки тех лет были особенными. Максималисты по натуре, они, казалось, понимали больше, чем их родители. По крайней мере, отличались широтой мыслей.

Как-то сын Анатолия Мариенгофа поинтересовался у отца, знает ли он, что было написано на вывеске шекспировского театра «Глобус»? Когда тот отрицательно покачал головой, сказал:

– Там было написано: «Весь мир лицедействует». Такую же вывеску следовало бы водрузить над вашим сталинским Союзом писателей…

В марте 1940 года девятиклассник Кирилл Мариенгоф покончит с собой…[103]

Жить семье предстояло на даче НКВД рядом с подмосковным Болшево. Совсем недавно здесь проживал легендарный разведчик Зальман Пассов, начальник 7-го (Иностранного) отдела 1-го управления НКВД, которого осенью 1938-го арестовали.

Дом был на две семьи; во второй половине проживал один из завербованных Эфроном во Франции «товарищ» – некто Клепинин[104], с семьёй. Интересно, что официально на даче они числились как Андреев (Эфрон) и Львов (Клепинин).

Сергей Яковлевич чувствовал себя неважно: был подавлен, всё время болел. Аля работала в одном из московских журналов, выходивших на французском языке («Revue de Moscou»). Цветаевой, по-видимому, следовало довольствоваться ролью «быть при них». Ну а Муру предстояло продолжить учёбу.

Скупые строчки дневника: «…Неуют…Постепенное щемление сердца. Погреб 100 раз в день… Ручьи пота и слёз в посудный таз… Ощущаю собственную бедность, которая кормится объедками (любовей и дружб всех остальных). Судомойка – на целый день… Обертон – унтертон всего – жуть…»

Одиночество усугубляется тем, что все те новые люди, которых Марина Ивановна видела в новой России, не вызывали никаких симпатий. Лишь чувство какого-то внутреннего сопротивления и отторжения. Позже именно об этом напишет её собрат по перу Корней Чуковский:

«Недавно, больной, я присел на ступеньки у какого-то крыльца и с сокрушением смотрел на тех новых страшных людей, которые проходили мимо. Новые люди: крепкозубые, крепкощёкие, с грудастыми крепкими самками. (Хилые все умерли.) И в походке, и в жестах у них ощущалось одно: война кончилась, революция кончилась, давайте наслаждаться и делать детёнышей. Я смотрел на них с каким-то восторгом испуга. Именно для этих людей – чтобы они могли так весело шагать по тротуарам, декабристы болтались на виселице, Нечаев заживо гнил на цепи, для них мы воевали с Германией, убили царя, совершили кровавейшую в мире революцию… Ни одного человечьего, задумчивого, тонкого лица, всё топорно и бревенчато до крайности. Какие потные, какие сокрушительные! Я должен их любить, я люблю их, но, Боже, помоги моему нелюбию!»

«Топорность и бревенчатость» крайне раздражали. Хотелось, по крайней мере, спокойствия и душевного умиротворения. Но именно нервы требовали помощи. Зверь, привыкший к свободе, не может спокойно пастись на лугу зоопарка: воля делает его непокорным.

Из воспоминаний Н. Лурье:«Нехорошо мне, – неожиданно заговорила Цветаева… – Вот я вернулась. Душная, отравленная атмосфера эмиграции давно мне опостылела… Но смотрите, что получилось. Я здесь оказалась ещё более чужой… Меня все сторонятся. Я ничего не понимаю в том, что тут происходит, и меня никто не понимает. Когда я была там, у меня хоть в мечтах была родина. Когда я приехала, у меня и мечту отняли… Уж разумнее было бы в таком случае не давать таким, как я, разрешения на въезд…»

А скандалы в семье возникают из-за каждой мелочи, по поводу и без.

Кирилл Хенкин вспоминал:

«…Я лучше понял настроение Мура, подружившись несколько лет спустя с одним его сверстником и соседом Эфронов по даче в Болшево. Там, после бегства из Франции, поселили рядом две русские эмигрантские семьи, участвовавшие в убийстве Игнация Порецкого…

– Удивительно, – сказал мне мой друг, – что их всех не пересажали раньше. Они только и делали, что с утра до ночи грызлись между собой.

Мур не мог простить, что ради этой грязной возни погубили его жизнь. Хотя шпионаж был, возможно, следствием, вторичным явлением. Средством вернуть Марину в Россию»[105].

Тем временем над их головами уже сгущались тучи. Переселенцы пока ещё ничего не ощущали, зато другие чувствовали кожей. Так, узнав о приезде Цветаевой, в Болшево засобирался Пастернак. Однако друзья отсоветовали. Не то время, Борис, шёпотом увещевали они его; Цветаева, по сути, белогвардейка, а Эфрон этот, мало того, что у Деникина и Врангеля служил, так ещё в Париже что-то натворил. И знал Борис Леонидович, что люди зря болтать не станут. А потому поостерёгся. Не поехал.

Из письма Ариадны: «…Помню, т. Клепинин-Львов, живший вместе с нами в Болшеве, стал расспрашивать моего отца, не был ли тот дворянского происхождения, много ли у него было недвижимого имущества до революции, и старался добиться утвердительных ответов. Отец же, никогда не бывший ни дворянином, ни капиталистом, был удивлён и удручён таким „допросом“. Этот небольшой случай припомнился мне, когда я, арестованная в августе 1939 года, находилась под следствием и меня, наряду с другими дикими и ложными вещами, заставляли сказать об отце один день что он был дворянином, другой день евреем, третий капиталистом и пр.»[106].

Но всё это было ничто в сравнении с тем, что ждало эту семью впереди…

27 августа 1939 года арестуют Ариадну[107]. Самую «преданную» на тот момент советской власти из всех Цветаевых и Эфронов. Активистку. Так восторгавшуюся Страной Советов и Москвой в частности.

«…Допросы велись круглосуточно, конвейером, спать не давали, держали в карцере босиком, раздетую, избивали резиновыми „дамскими вопросниками“ угрожали расстрелом и т. д.»[108]. Эти строки, добиваясь реабилитации, она напишет через полтора десятка лет из ссылки военному прокурору отдела Главной военной прокуратуры СССР капитану юстиции Тищенко. Реабилитируют. А вот измордованных лагерями лет уже никто не вернёт.

Ариадна «сознается» во всём. Другое дело, что будет вести себя точно так, как вели себя сотни ей подобных, продолжая верить, что арест – не более чем досадная ошибка, недоразумение. Дай срок, была уверена она, и там, наверху, во всём разберутся и невиновную освободят. Не освободили. Ни тогда, ни через год, ни через пять… Воздух свободы почувствовать Ариадне Эфрон позволят лишь через пятнадцать лет. После смерти Вождя – того человека, в мудрость которого она верила больше всех…

Арест Али станет для семьи настоящим шоком[109]. Эфрон ездил к кому-то в Москву, написал письмо на имя наркома, но это ничего не изменило. Бедняге и в голову не могло прийти, что ему самому жить на свободе осталось считанные дни…

В том заявлении дочери на имя военного прокурора Главной военной прокуратуры СССР имелись ещё кое-какие строки:«Когда я была арестована, следствие потребовало от меня 1) признания, что я являюсь агентом французской разведки, 2) признания, что моему отцу об этом известно, 3 признания в том, что мне известно со слов отца о его принадлежности к французской разведке, причём избивать меня начали с первого же допроса… Данные мною ложные показания о себе самой и об отце удовлетворили следователя, и избиения прекратились. Но я была настолько терроризирована, что не пыталась взять обратно свои показания о самой себе, но ложные показания об отце стала отрицать, как только немного пришла в себя. Однако прошло немало времени, пока мне удалось добиться, чтобы прокурор зафиксировал мой отказ от клеветнических, ложных показаний на отца, и они, несомненно, сыграли свою роль при его аресте… Не сомневаюсь в том, что следствие велось преступными методами, что люди оговаривали себя и других – знаю это по себе, – что в протоколах допросов нет ни слова правды, что всё – клевета и подтасовка»[110].

Следователи бились не зря. Под протоколами допросов две фамилии – лейтенанта госбезопасности Николая Кузьминова и младшего лейтенанта госбезопасности Алексея Иванова. Оба из бериевской когорты изуверов-колольщиков. Да и методы их были теми же, что при «ежовых рукавицах»: резиновые дубинки, истязания, конвейерные допросы… Главным из признаний Ариадны, явился, конечно, оговор отца: «Не желая ничего скрывать от следствия, я должна сообщить, что мой отец является агентом французской разведки…»[111]