18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Истомин – АРХИТЕКТОР МЕРИДИАНОВ Подлинная история Жюля Верна (страница 3)

18

Мое жилище в ту пору представляло собой жалкое зрелище. Я снимал крошечную мансарду вместе со своим другом Эдуаром Бонами. Комнатушка была настолько мала, что мы с трудом расходились в ней, а скошенный потолок заставлял постоянно сутулиться. Зимой там стоял собачий холод. Я помню физическое ощущение ледяного сквозняка, который пробирался под тонкое одеяло, заставляя зубы выбивать мелкую дробь. Мы спали в одежде, натянув на себя все, что было в нашем скудном гардеробе. Утром вода в кувшине для умывания покрывалась тонкой, хрустящей корочкой льда, и умывание превращалось в настоящую пытку, обжигающую кожу холодом.

Денег катастрофически не хватало. Отец присылал мне ровно столько, чтобы я мог оплачивать учебу на юридическом факультете и не умереть с голоду, но ни су больше. Он надеялся, что спартанские условия выбьют из меня дурь и заставят сосредоточиться на кодексах. Как же он ошибался! Голод лишь обострял мои чувства. Я до сих пор помню вкус того дешевого, жидкого кофе, щедро разбавленного цикорием, которым я обманывал пустой желудок. Он был горьким, оставлял на языке неприятный землистый осадок, но обжигал горло и давал кратковременную иллюзию сытости. Мы с Эдуаром делили один черствый багет на двоих, и его жесткая корка царапала нёбо. Но даже пережевывая этот скудный паек, мы смеялись. Мы были молоды, мы были в Париже, и мы верили в свое предназначение. Я всегда умел находить светлые стороны: отсутствие денег на развлечения заставляло меня больше времени проводить за письменным столом.

Мой стол — шаткий, сколоченный из грубых досок — стал моим алтарем. Я продолжал исправно посещать лекции по праву, терпел удушливый запах пыльных аудиторий и монотонный гул профессорских голосов, но по вечерам, при тусклом, мерцающем свете огарка свечи, я преображался. Мои пальцы, перепачканные дешевыми чернилами, с остервенением скрипели пером по грубой, шероховатой бумаге. Я писал пьесы. Комедии, драмы, водевили. Я конструировал сюжеты с той же математической точностью, с какой позже буду рассчитывать траекторию полета на Луну.

Моим проводником в мир настоящей литературы стал дядя Шатобур. Он ввел меня в парижские литературные салоны. О, этот разительный контраст с моей ледяной мансардой! В салонах пахло дорогим воском, табаком тончайшей нарезки и изысканными духами. Свет хрустальных люстр мягко отражался в зеркалах, шелк женских платьев приятно шуршал, а в воздухе стоял непрерывный гул светских бесед. Я стоял в углу, сжимая в потной руке бокал с шампанским — его сладковатый, искрящийся вкус казался мне вкусом самой жизни, — и наблюдал. Я слушал, как говорят эти люди, как они двигаются, как скрывают свои истинные эмоции за вежливыми улыбками. Это была моя школа человеческих характеров.

Именно в одном из таких салонов в 1849 году, когда мне пробил двадцать один год, произошло событие, определившее мою судьбу. Я познакомился с Александром Дюма-отцом.

Встреча с ним была подобна столкновению с ураганом. Дюма был огромен, громогласен и невероятно энергичен. От него пахло дорогими сигарами, жареным мясом и каким-то неукротимым, животным жизнелюбием. Когда он пожимал мне руку, его широкая, горячая ладонь чуть не раздробила мне кости. Я робел перед этим литературным титаном, но моя дерзость взяла верх. Я набрался смелости и показал ему рукопись своей комедии «Сломанные соломинки».

Ожидание вердикта было мучительным. Я физически ощущал, как тяжело бьется сердце о ребра, как пересыхает во рту, оставляя привкус меди. Но Дюма, этот гениальный и щедрый человек, не просто прочитал пьесу. Он рассмеялся своим раскатистым, заразительным смехом, похлопал меня по плечу так, что я едва устоял на ногах, и сказал: «А в этом что-то есть, мой мальчик!».

Он взял меня под свое крыло. Я начал работать вместе с его сыном, Александром Дюма-младшим, с которым мы быстро сдружились. И вот, наконец, настал тот день, ради которого я терпел холод, голод и отцовские упреки. 12 июня 1850 года. Мне двадцать два. В «Историческом театре», принадлежавшем Дюма, состоялась премьера «Сломанных соломинок».

Я стоял за кулисами, и меня била крупная дрожь. Воздух здесь был спертым, он пах пылью веков, горячим маслом от газовых рожков, которые освещали сцену, и едким запахом театрального грима. Я слышал глухой гул зрительного зала, шуршание программок, покашливание публики. Это был звук живого, многоголового чудовища, которое могло как вознести тебя на вершину, так и растоптать.

Раздались три традиционных удара. Тяжелый бархатный занавес, издав мягкий, шелестящий звук, пополз вверх. В лицо ударил жар от рампы. Я закрыл глаза и вслушивался в каждую реплику актеров, ловил каждую паузу. И вдруг — смех в зале. Сначала робкий, затем все более уверенный. А потом, после финальной сцены — шквал аплодисментов. Этот звук обрушился на меня, как теплый летний ливень. Он оглушал, он пьянил. Я вышел на поклоны, ослепленный светом, чувствуя, как по щекам текут горячие слезы. Вкус этих слез был совершенно иным, чем тогда, в детстве, на палубе «Корали». Это был вкус абсолютной, чистой победы.

Пьеса выдержала двенадцать представлений и даже была издана отдельной брошюрой. Я держал в руках тонкую книжицу, гладил кончиками пальцев свежую типографскую краску, которая еще немного пачкалась, и вдыхал ее ни с чем не сравнимый аромат. Аромат моего первого настоящего успеха.

Конечно, гонорар был мизерным. Отец, узнав о моей театральной эскападе, пришел в ярость и пригрозил полностью лишить меня содержания, требуя немедленно возвращаться в Нант и открывать адвокатскую контору. Запах юридических фолиантов снова попытался задушить меня своими щупальцами. Но теперь все изменилось. Я вдохнул воздух кулис, я попробовал на вкус зрительский восторг. Я сдал выпускные экзамены и получил диплом юриста, чтобы формально выполнить долг перед семьей, но мое решение было твердым, как гранит. Я написал отцу письмо, в котором вежливо, но непреклонно заявил, что остаюсь в Париже. Я понимал, что впереди меня ждут годы лишений, тяжелого труда и неопределенности. Но я был готов к этому. Я стоял на пороге своей настоящей жизни, и компас моей судьбы, наконец-то, указывал верное направление.

Глава 4. Наука и мечты в библиотеках (1851 – 1855 гг.)

Отказ от юридической карьеры и финансовой поддержки отца стал моим Рубиконом. Я остался в Париже, имея в кармане диплом, который не собирался использовать, и голову, полную амбициозных, но пока еще туманных планов. Мне было двадцать три года, шел 1851 год. Голод, этот безжалостный кредитор богемы, начал стучаться в дверь моей мансарды с пугающей регулярностью.

Чтобы хоть как-то сводить концы с концами, я брался за любую работу. Я давал частные уроки права студентам, которые, в отличие от меня, мечтали о судейских мантиях. Я писал мелкие статьи для грошовых журналов. Но настоящим спасением стало предложение Жюля Севеста, нового директора «Исторического театра», занять должность секретаря.

Жалованье было крошечным, но работа давала главное — причастность к миру искусства и свободное время. Мой кабинет находился в недрах театра. Там пахло застарелой пылью и дешевым сургучом, которым я опечатывал корреспонденцию. Я сидел за колченогим столом, слушал приглушенные стенами звуки репетиций и методично перебирал бумаги. Эта рутина не тяготила меня. Напротив, она дисциплинировала. Я, реалист по натуре, понимал: чтобы летать в облаках фантазии, нужно иметь твердую опору под ногами.

Но истинным моим храмом в те годы стал не театр, а Национальная библиотека. Как только у меня выдавалась свободная минута, я бежал туда. Я помню этот контраст: шумные, грязные улицы Парижа с их резкими запахами конского навоза и гниющих овощей, и затем — монументальная тишина читальных залов. Воздух здесь был особенным. Он казался плотным, почти осязаемым, пропитанным ароматом старой кожи переплетов, сухой бумаги и едва уловимым запахом пчелиного воска, которым натирали массивные дубовые столы.

Я садился на жесткий стул, проводил рукой по прохладной гладкой поверхности стола и чувствовал, как меня охватывает священный трепет. Здесь, среди миллионов томов, было собрано все знание человечества. И я начал жадно, почти маниакально его впитывать.

Мои интересы сместились. Театральные интриги и любовные драмы, которыми я увлекался раньше, вдруг показались мне мелкими и пресными. Мое воображение захватила наука. Я читал все подряд: труды по географии, физике, астрономии, механике. Я изучал карты неведомых земель с таким же тщанием, с каким ювелир изучает грани алмаза. Я водил пальцем по извилистым линиям рек Африки и Южной Америки, чувствуя под подушечками шероховатость плотной бумаги, и в моем сознании эти линии превращались в ревущие потоки, окруженные непроходимыми джунглями.

В библиотеке я познакомился с Жаком Араго, слепым путешественником и писателем. Встречи с ним стали для меня откровением. Он не мог видеть мир физически, но его внутренний взор был зорче, чем у многих зрячих. Я сидел рядом с ним, слушал его тихий, хрипловатый голос, вдыхал терпкий запах его трубочного табака и словно сам переносился в те края, о которых он рассказывал. Он описывал палящее солнце пустыни так живо, что я физически ощущал жар на своей коже; он говорил о штормах в океане, и мне казалось, что я чувствую на губах вкус соленых брызг. Араго научил меня главному: чтобы описать путешествие, не обязательно совершать его самому, достаточно обладать знаниями и силой воображения.