Виктор Истомин – АРХИТЕКТОР МЕРИДИАНОВ Подлинная история Жюля Верна (страница 4)
Мой мозг работал как гигантская губка. Я начал делать выписки. Сотни, тысячи карточек, заполненных мелким убористым почерком. Факты, цифры, описания флоры и фауны, технические характеристики машин. Моя комната превратилась в картотеку, где пахло дешевыми чернилами и бумажной пылью.
В 1851 году в журнале «Мюзе де фамий» («Семейный музей»), который редактировал мой друг Питр-Шевалие, был опубликован мой первый рассказ — «Первые корабли мексиканского флота». Это была еще не фантастика, а скорее историко-приключенческий очерк, но в нем уже проявился мой фирменный стиль: тщательная проработка деталей и опора на реальные факты. Я помню, как держал в руках свежий номер журнала. Бумага была тонкой, газетной, она оставляла на пальцах серый след типографской краски. Я вдыхал этот резкий, химический запах, и он казался мне слаще аромата самых изысканных роз. Это был запах материализованной мечты.
Затем последовали «Драма в воздухе» (1851), «Зимовка во льдах» (1855). В этих ранних произведениях я нащупывал свой путь. Я пытался соединить строгую, сухую науку с захватывающим сюжетом. Я хотел, чтобы читатель не просто следил за приключениями героев, но и познавал мир, изучал физику, географию, химию.
Это было трудное время. Денег по-прежнему катастрофически не хватало. Я часто ложился спать голодным, чувствуя сосущую пустоту в желудке. У меня начались проблемы со здоровьем — нервное истощение и спазмы лицевых мышц, которые доставляли физическую боль и искажали лицо. Но моя вера в то, что я на правильном пути, не давала мне сдаться. Я находил радость в самом процессе познания.
Каждое утро, просыпаясь в своей холодной комнате, я видел перед собой не обшарпанные стены, а бескрайние просторы океанов, заснеженные вершины гор и таинственные глубины космоса. Я знал, что однажды смогу перенести эти миры на бумагу так, что в них поверит каждый. Я только учился строить свои литературные корабли, но чертежи уже были готовы, и я скрупулезно, день за днем, подбирал для них самый прочный материал — знания.
Глава 5. Тепло семейного очага и холод биржи (1856 – 1858 гг.)
К весне 1856 года моя парижская жизнь начала приобретать привкус застоявшейся воды. Мне исполнилось двадцать восемь лет. Возраст, когда юношеские иллюзии неизбежно сталкиваются с жесткой фактурой бытия. Моя комната под крышей по-прежнему дышала сыростью, а по утрам я просыпался с ощущением свинцовой тяжести в мышцах и ноющим спазмом в лицевых нервах — физическим проявлением постоянного нервного напряжения и банального недоедания. Запах дешевого табака и пыльных театральных кулис, некогда казавшийся мне ароматом свободы, теперь оседал в легких горькой усталости. Я писал много, исписывая стопки шероховатой бумаги, от которой на подушечках пальцев оставались мелкие, зудящие порезы, но настоящая слава и финансовая независимость оставались миражами на линии горизонта, к которым я стремился, но никак не мог приблизиться.
В мае того же года почтальон принес мне письмо. Плотный конверт пах сургучом и почему-то цветущей липой. Это было приглашение от моего друга Огюста Леларжа приехать в Амьен на его свадьбу. Сначала я хотел отказаться. Мой единственный приличный сюртук лоснился на локтях, а в карманах гулял сквозняк. Но какая-то неведомая сила, внутренний голос, всегда толкавший меня навстречу новому опыту, заставил меня собрать свой скудный саквояж.
Поездка на поезде стала первым глотком свежего воздуха. Я обожал железные дороги. Ритмичный, металлический перестук колес на стыках рельсов отдавался в груди ровным, успокаивающим пульсом. Я высовывался в открытое окно вагона, и в лицо мне ударял тугой поток ветра, пахнущий угольным дымом, разогретым металлом и влажной землей пробуждающихся полей. Скорость опьяняла, она выдувала из головы парижскую хандру, оставляя лишь звенящую ясность.
Амьен встретил меня совершенно иной атмосферой. Это был тихий, основательный провинциальный город. Здесь не было парижской суеты, воздух был густым, тягучим, напоенным ароматами свежевыпеченного сдобного хлеба, цветущих садов и спокойной, размеренной жизни. Свадебные торжества оглушили меня звоном хрустальных бокалов, шуршанием тяжелых шелковых платьев и вкусом настоящего, выдержанного вина, которое мягким теплом разливалось по пищеводу, контрастируя с привычной мне кислой бургундской бурдой.
Именно в этой круговерти лиц, звуков и запахов я увидел ее. Онорина де Виан Морель. Ей было двадцать шесть лет, она была молодой вдовой и матерью двух маленьких дочерей, Валентины и Сюзанны. Я помню момент нашего знакомства с пугающей отчетливостью, словно это произошло секунду назад. Когда нас представили, она протянула мне руку. Я коснулся губами ее кожи — она была удивительно теплой, мягкой, с едва уловимым ароматом лаванды и чего-то неуловимо домашнего, уютного. Я поднял глаза и встретился с ее взглядом. В ее темных глазах пряталась легкая грусть пережитых потерь, но губы тронула такая светлая, искренняя и живая улыбка, что в моей груди словно лопнула туго натянутая струна.
В тот вечер я танцевал с ней. Я чувствовал под ладонью податливый бархат ее платья, слышал ее тихий, грудной смех, который звучал для меня прекраснее любой театральной симфонии. Вкус моего одиночества, долгие годы преследовавший меня в холодной парижской мансарде, внезапно исчез, смытый волной нежности. Я смотрел на нее, на то, как она поправляет волосы непослушным дочерям, и понимал: вот она, моя гавань. Мой внутренний компас, всегда искавший верное направление, дрогнул и замер, указывая прямо на Онорину. Я всегда умел видеть скрытые возможности и верил в лучшее, и в этот момент я ясно осознал, что моя жизнь должна немедленно измениться.
Но я был человеком практического склада. Я понимал, что любовь не может питаться одними лишь стихами и театральными рецензиями. Чтобы взять на себя ответственность за Онорину и ее девочек, мне нужен был прочный фундамент. Я не мог привести их в свою холодную каморку. Мне нужны были деньги, стабильный и солидный доход. И я принял решение, которое многим моим богемным друзьям показалось бы предательством идеалов. Я решил стать биржевым маклером.
Это потребовало огромных усилий и смирения. Я написал отцу в Нант, прося ссуду в пятьдесят тысяч франков для покупки пая в маклерской конторе Фернана Эггли. Я помню, как дрожало перо в моей руке, когда я выводил эти строки, как капли пота выступали на лбу от напряжения. Но отец, увидев в моем решении долгожданное возвращение к благоразумию, согласился.
10 января 1857 года мы с Онориной обвенчались. В тот день в церкви стоял запах тающего воска и ладана. Когда я надевал на ее палец гладкое, прохладное золотое кольцо, я почувствовал, как ее пальцы крепко сжали мою руку. В этом пожатии была вера в меня, и я поклялся себе, что никогда ее не предам.
Так началась моя двойная жизнь. Жизнь, сотканная из острейших контрастов. Каждое утро я надевал жесткий, накрахмаленный воротничок, который немилосердно натирал шею, застегивал строгий сюртук и отправлялся во Дворец Броньяр — на Парижскую биржу.
Биржа была адом, воплощенным в камне и золоте. Когда я переступал ее порог, на меня обрушивалась физически осязаемая стена звука. Это был нестройный, оглушающий рев сотен глоток: маклеры кричали, размахивали руками, заключали сделки. Воздух здесь был спертым, он пах кислым потом мужских тел, дорогими сигарами, дешевым алкоголем и едкой, металлической пылью. Я брал в руки монеты и векселя, и их холодный, мертвый вес оттягивал карманы. На губах постоянно присутствовал горьковато-медный привкус стресса и чужой алчности. Я ненавидел эту суету, это бессмысленное перекладывание цифр.
Но даже в этом хаосе я умел извлекать пользу. Я заставлял себя смотреть глубже. За сухими колонками цифр, за выкриками о падении акций я видел реальный мир. Я видел, как хлопок плывет из Индии, как уголь добывается в шахтах Англии, как строятся новые железные дороги в Америке. Биржа стала для меня гигантской картой мира, где финансовые потоки заменяли океанские течения. Я общался с дельцами, инженерами, директорами компаний. Я впитывал их прагматичный язык, точность их расчетов, понимание механизмов мировой торговли. Этот холодный, жесткий опыт навсегда избавил мои будущие романы от наивной оторванности от реальности. Мои фантазии обрели стальной каркас достоверности.
А чтобы выжить духовно, я создал свой собственный ритуал. Я просыпался в пять часов утра, когда Париж еще спал глубоким, темным сном. В доме стояла абсолютная тишина, нарушаемая лишь мерным тиканьем напольных часов. Я чиркал спичкой — резкий серный запах бил в нос, — и зажигал масляную лампу. Мягкий желтоватый свет ложился на чистый лист бумаги. Я брал перо, и в эти утренние часы, с пяти до десяти, я принадлежал только себе. Я погружался в изучение географии, физики, делал бесконечные выписки, конструировал сюжеты. Тихий скрип пера по бумаге был для меня самой сладкой музыкой, исцеляющей душу после биржевой какофонии.
К десяти часам я закрывал тетради, целовал теплую, сонную Онорину, вдыхал родной запах ее волос и отправлялся в ревущую пасть биржи. Было невероятно тяжело. Глаза слезились от недосыпа, спина ныла от многочасового сидения за столом, а мозг разрывался между котировками акций и траекториями выдуманных полетов. Но каждый вечер, возвращаясь домой, снимая тяжелые, пропыленные ботинки и садясь у жарко натопленного камина, я чувствовал абсолютное счастье. Тепло семейного очага согревало мои озябшие на бирже руки, а любовь жены давала силы просыпаться следующим утром в темноте, зажигать лампу и продолжать строить свой собственный, необыкновенный мир, кирпичик за кирпичиком. Я твердо стоял на ногах, чтобы мой разум мог свободно летать.