Виктор Гросов – Ювелиръ. 1809. Наставник (страница 32)
Я наблюдал за ним из глубины вольтеровского кресла, грея в ладонях бокал с мадерой. В полумраке «Американец» казался фигурой, высеченной из темного камня. Он сидел, широко расставив ноги в обтягивающих лосинах, и крутил в пальцах, покрытых татуировками, кремневый зажим. В этом человеке бурлила какая-то первобытная энергия. Он напоминал заряженный пистолет, который кто-то забыл на обеденном столе: вроде лежит спокойно, но любой толчок — и грянет выстрел.
— Это опытный образец, Федор Иванович, — я сделал глоток. — Тульские мастера боятся перекалить сталь, вот и перестраховываются с толщиной пружин. Но суть не в пружине. Суть в стволе.
— Нарезы… — Толстой скривился, словно от зубной боли. — Баловство это, Григорий. Игрушки для тирольских браконьеров. Солдат должен стрелять быстро, а не ковыряться в стволе молотком, загоняя пулю. Суворов что говорил? Пуля — дура, штык — молодец. А ты хочешь из войны сделать…
Он потянулся к бутылке, плеснул себе вина, не глядя, и залпом осушил половину бокала. Его раздражало это сидение в четырех стенах, эти железки, эти разговоры. Ему нужен был простор, риск, карты, дуэли — все, что заставляло кровь бежать быстрее.
Я подался вперед, опираясь на трость. Набалдашник в виде саламандры тускло блеснул в отсвете углей.
— Представь ситуацию. Не сейчас, не на учениях. А там, в поле. Две линии пехоты. До врага — верста. Ядра еще не долетают, пушки молчат. Их генералы гарцуют на холме, в белых перчатках, в золотых эполетах. Пьют шампанское, смотрят в трубы, обсуждают, сколько русских душ они сегодня отправят к апостолу Петру.
Толстой фыркнул, но слушал. Я видел, как его цепкий взгляд бегает по разобранному механизму ружья.
— И вот у нас есть один человек. Один. Не рота, не полк. Один. У него в руках не эта кочерга, — я кивнул на егерский штуцер, — а инструмент. Ствол длиннее на фут. Оптика, позволяющая пересчитать пуговицы на мундире того генерала. И пуля… не круглый кусок свинца, который летит куда ветер подует, а конус обтекаемый.
— Конус из гладкого ствола кувыркаться начнет, — машинально, со знанием дела вставил Толстой, перебивая.
— А если ствол нарезной, но пуля входит легко, а расширяется уже при выстреле? — я закинул наживку. Техническая деталь заставила его прищуриться. — Если пороховые газы бьют в юбку пули, и она сама врезается в нарезы? Заряжаем как мушкет, бьем как штуцер.
Граф прищурился. Его пальцы перестали вертеть кремневый зажим.
— Допустим, — медленно произнес он. — Допустим, Кулибин сотворит такое чудо. И что? Ты хочешь дать такую игрушку мужику в лаптях? Да он ее сломает на первом же привале, или пропьет.
— Я хочу дать ее профессионалу, охотнику, тому, кто умеет ждать.
Я встал, подошел к камину и поворошил угли. Сноп искр взлетел в дымоход, на секунду осветив комнату багровым светом.
— Один выстрел, Федор Иванович. С версты, почти невидимый. И французский генерал падает с лошади с дыркой во лбу. Атака еще не началась, а командовать уже некому. Хаос. Приказы не доходят. Батальоны топчутся на месте…
— Стой.
Голос Толстого изменился. Из него исчезла ленивая хрипотца.
— Ты предлагаешь стрелять в офицера, который тебя не видит? Который не стоит с обнаженной шпагой против тебя?
— Я предлагаю эффективно устранить угрозу.
— Эффективно… — он выплюнул это слово. Резко поднявшись, Толстой прошелся по кабинету. Шпоры звякали при каждом шаге, отмеряя ритм его нарастающего гнева. — Ты, Григорий, мастер. Золотые руки. Но ты, видно, забыл, или не знал никогда, что такое честь мундира. То, что ты рисуешь — это охота, а не война. Охота на людей, как на кабанов!
Он остановился напротив меня, нависая своей мощной фигурой.
— Русский офицер смотрит смерти в лицо! Мы идем в каре, под барабаны! Мы даем врагу шанс защищаться! А то, что ты выдумал — это работа для наемного убийцы, для труса, который дрожит за свою шкуру и прячется в кустах! Стрелять исподтишка? В человека, который даже не знает, что он уже мертвец? Это подлость, Григорий. Гнусная, торгашеская подлость.
В его словах не было позы. Я знал Федора Ивановича достаточно хорошо. Он мог сжульничать в карты, мог устроить дикий кутеж с цыганами, мог убить на дуэли за косой взгляд, но война для него оставалась священнодействием. Последним приютом рыцарства в этом грязном мире. И я сейчас пытался этот приют сжечь.
— Подлость? — тихо переспросил я. — А скажи мне, граф, много ли чести в том, чтобы вести своих людей на убой?
Я не дал ему ответить, повысив голос:
— Вспомни Фридланд. Ты ведь знаешь, как картечь превращает первую шеренгу в кровавое месиво?
Лицо Толстого дернулось.
— Французский артиллерист, который дергал за шнур, тоже не смотрел им в глаза, Федор Иванович. Он просто делал свою работу. А генерал, который приказал выкатить пушки на прямую наводку, сидел в безопасности, пил кофе и смотрел в трубу. Для него эти солдаты — фигурки на карте.
Я подошел к столу и налил себе еще вина. Внутри все было натянуто, как та самая пружина.
— И вот у тебя выбор, граф. Рядом с тобой лежит тот самый «трус» с моей винтовкой. Он может снять этого генерала до того, как тот махнет платком артиллеристам. Да, это некрасиво. Да, об этом не напишут в поэмах. Но сотня ребят, тех самых, с которыми ты кашу из одного котла ешь, к вечеру будут живы. Они напишут письма домой, обнимут жен, вырастят детей.
Я повернулся к нему.
— Что есть высшая честь командира, Федор Иванович? Умереть красиво самому и положить полк? Или взять грех на душу, замарать белые перчатки, стать «мясником», зато вернуть сыновей матерям?
Толстой молчал. Он стоял посреди комнаты, сжимая эфес сабли так, что кожа перчатки скрипела. Я видел, как в нем происходит тектонический сдвиг. Вековая плита дворянской гордости, на которой стоял весь его мир, дала трещину под давлением моей циничной логики. Он хотел возразить. Хотел крикнуть про правила, про благородство… но перед глазами у него стояли явно кадры из прошлого с описанным мной. Видимо, я попал в болевую точку.
Он искал аргумент и не находил его. Потому что против жизни нет аргументов.
Тяжело выдохнув, словно из легких выкачали весь воздух, Толстой сгреб в охапку свою треуголку и перчатки. Его движения стали рваными, лишенными прежней кошачьей грации.
— Ты страшный человек, Григорий, — произнес он, не глядя на меня. — Ты говоришь правильные вещи… но от них веет мертвечиной. Дьявольская у тебя арифметика.
Он не попрощался. Резко развернувшись на каблуках, он вышел, даже не хлопнув дверью. Просто ушел в темноту коридора.
Я остался стоять у камина и смотрел на разобранный замок штуцера, сиротливо лежавший на столе. Я не убедил его сегодня. Таких людей не ломают за один вечер. Но я видел его лицо. Он больше не сможет смотреть на поле боя как раньше. Каждый раз, когда упадет его солдат, он будет думать: «А ведь я мог это предотвратить одним выстрелом». Либо у меня воображение разыгралось, либо я прав.
Я поднял бокал, салютуя пустому креслу, где только что сидел один из самых отчаянных бретеров империи.
— За эффективность, Федор Иванович, — прошептал я в пустоту. — И пусть Бог нас рассудит. Или потомки.
Мысль о том, что я, в общем-то, поступил подло, вывернув Толстого наизнанку перед самим собой, не давала покоя. С одной стороны, я понимал: это было необходимо. Другого способа пробить его рыцарскую броню, сотканную из вековых предрассудков и дуэльных кодексов, не существовало. С другой — не мог отделаться от ощущения, что влез в чужую, хрустальную душу и разбил ее на мелкие осколки.
Вечер оставил после себя тяжелый осадок. Я опустошил графин мадеры в одиночку, сидя у догоревшего камина, и лишь под утро лег спать, убаюканный треском головешек.
Следующие пару дней прошли в суете, позволив немного отвлечься от грызущих мыслей. Усадьба жила своей привычной, хотя и не совсем обычной, жизнью.
Ангар, отведенный под мастерские, днем и ночью светился огнями, издавая ритмичный грохот и звон. Там, под руководством неутомимого Кулибина, кипела работа.
Иван Петрович, конечно, не упустил случая поворчать.
— И на кой-ляд нам эти… цацки? — бормотал он, склонившись над верстаком, но его глаза при этом горели лихорадочным блеском. Старый мастер водил ручкой по бумаге, выводя сложнейшие схемы. — Моя «самокатка» уже почти готова, Григорий! Только ходовую часть осталось довести, а ты меня отрываешь на эти… церковные побрякушки!
Я лишь усмехался. Ворчание не мешало ему с головой уходить в работу. Вот он, настоящий инженерный азарт! Он бы и родную матушку на второй план отодвинул, если бы та помешала ему в очередной раз просчитать зубцы шестеренки.
Илья и Степан тоже были в своей стихии. Их лица светились сосредоточенностью. Они спорили о тонкостях обработки бронзы, о правильном угле заточки инструмента, а по вечерам делились впечатлениями, ужиная за одним столом с Прошкой.
А я тем временем отправил пакет с чертежами Сперанскому. Нарочный ускакал на резвом коне, увозя с собой по моему убеждению, бомбу под сословное общество. Я не питал иллюзий: один я, без поддержки такого человека, как Михаил Михайлович, никогда бы не смог протащить подобную идею. Он был тем политическим гением, что мог обернуть любую революцию в рамки законности и благопристойности. Моя задача — придумать, его — продать.