Вернер Херцог – Каждый за себя, а Бог против всех. Мемуары (страница 12)
Впрочем, тетя потеряла контроль над своей жизнью еще до этих событий. Она водила машину, не замечая ни перекрестков, ни красных сигналов светофора, и для меня загадка, как вообще можно было продержаться в таком духе хотя бы неделю. Копились проблемы на работе, она не успевала проверять домашние задания, вступала в странные перепалки с коллегами. И после смерти бабушки дом приходил во все большее запустение. Тетя тащила к себе все, что только можно. Газеты она складывала в несколько рядов вдоль стен до самого потолка; однажды эти стопки рухнули и чуть ее не убили. Она маниакально собирала бумаги, веревки, стеклянные банки и пластиковые стаканчики из-под йогурта, превратив дом в свалку. Она отрезала нитки от чайных пакетиков и припрятывала их – вероятно, для того, чтобы в какой-нибудь воображаемой чрезвычайной ситуации сплести из них канат. Крошечные металлические скобки, скреплявшие эти пакетики, она собирала как металлолом, а использованную заварку высыпала, чтобы сделать компост. Но ей никогда не удавалось снова отыскать что-нибудь из того, что она прибрала к месту. Однажды она не смогла добраться до стиральной машины в подвале, потому что последний оставшийся узкий проход оказался завален мусором. Младший брат из третьего «помета», поселившийся в доме на время учебы на богослова, видел, как по ночам она раздевается догола и развешивает выстиранное вручную нижнее белье в саду для просушки. У нее остался только этот единственный комплект белья, больше ничего невозможно было разыскать под горами мусора, и потому ей приходилось делать это ночью, когда никто не видит, что она нагишом, а в предрассветных сумерках она натягивала на себя еще влажное белье. У меня есть несколько фотографий интерьеров этого дома. Пробраться в нем можно было только к кровати, наполовину заваленной бумагами и мусором, – по извилистой узкой тропинке между грудами ящиков. Позже, когда весь мусор оттуда вывозили, в подвале на полке обнаружилась банка черники, законсервированная в 1942 году, и я хранил ее еще долгое время. В последние тетины годы хаос в доме распространился уже и на улицу – крыльцо с верандой оказалось тоже завалено хламом.
Повзрослев, я потерял двоюродную сестру из виду. Она вышла замуж за американского математика, но у того случилось несколько нервных срывов, и в конце концов они вместе перебрались в Соединенные Штаты. К ним присоединилась и тетя. Вместе они управляли фермой экопродуктов – держали коз, а сыр и молоко продавали на фермерских рынках. У них было двое детей, мальчик и девочка, но отношения в семье были кошмарными до такой степени, все так ненавидели друг друга, что дети в конце концов дали понять, что убьют всю семью, причем еще прежде, чем достигнут одиннадцатилетнего возраста, и, следовательно, не будут привлечены к уголовной ответственности. Слава богу, хотя бы эту часть трагедии я знаю уже только с чужих слов.
8. Элизабет и Дитрих
О том, как встретились мои собственные родители, я знаю гораздо меньше, чем о встрече родителей отца. На первый взгляд ясно, что они познакомились во время учебы в Мюнхенском университете: оба изучали биологию, причем у мамы второй специальностью был спорт. Оба они достаточно рано стали убежденными национал-социалистами. У матери в роду была сильна традиция хорватского национализма, тогда еще не отброшенного, и в ее семье толковали, что кто-то из Стипетичей будто бы причастен к убийству сербского короля Александра I. Однажды в порыве откровенности мама показала мне фотографии повешенных на столбах добровольцев из вооруженных формирований и позирующих на их фоне австро-венгерских вояк – правда, осталось неясно, какой национальности были убитые. У матери был боевой пистолет, она хорошо стреляла, но думаю, что оружием она обзавелась только в то время, когда отец попытался добиться опеки над нами с братом при разводе. Еще будучи студенткой в Вене, мать участвовала в ранних политических выступлениях нацистов и переехала в Германию за несколько лет до аншлюса – в Мюнхен, из соображений безопасности. Совсем не исключаю, что до того она попадала под арест, но говорить об этом она отказывалась. Эти воспоминания всегда вызывали у нее стыд, ее заблуждения казались ей чудовищными, и в Германии она быстро отошла от политической жизни и национал-социализма, слишком хорошо понимая, что он неизбежно приведет к катастрофе. Окончательно это стало ясно ей примерно тогда, когда родился я, незадолго до великого поворота в ходе войны – почти одновременно в России и Северной Африке. Расисткой она не была, я помню, как она меня поощряла, когда я подружился с солдатом американских оккупационных сил – первым чернокожим, которого я видел в жизни. До того я встречал их только в сказках, мавров с Востока. Тот солдат был на удивление красив, очень высок ростом, да и телосложением напоминал звезду баскетбола Шакила О’Нила. Я помню его теплый голос, да и сам он являл собой тепло, воплощенное в могучем теле, был самой теплотой. При всякой новой встрече с африканцем или афроамериканцем во мне оживает память об этом человеке. Мы с ним всегда очень оживленно болтали на маленьком склоне за нашим домом, и когда мать спросила меня, на каком языке я с ним говорю, я убежденно отвечал: на американском. Он дал мне кусочек жевательной резинки, и я жевал ее несколько недель, стараясь утаить от брата. Прилеплял ее в трещине деревянной опоры нашей двухъярусной кровати, а однажды увидел, что и брат жует жвачку. Я проверил тайник – там было пусто. Впрочем, вскоре мы заполучили новую порцию жвачки, накопав солдатам дождевых червей для ловли форели. Мы обменяли жвачку на «чорвей»,
Что касается отца, то его нацистские убеждения выросли из активного участия в студенческих братствах, которые приближали создание национального германского рейха еще с начала XIX века. Поскольку учился он в разных университетах, то и состоял в общей сложности в четырех братствах – членство в них подразумевало участие в ритуальных дуэлях на острых мечах и саблях, у многих участников этих братств на лице оставались «отметины», по которым они узнавали друг друга издалека. Мой отец гордился суровыми шрамами на лице и страстно желал, чтобы я тоже когда-нибудь учился в университете и вступил в дуэльное братство, – ведь его первенец, мой брат Тильберт, рано оставил школу и, таким образом, сошел с дороги в академию. Шрамы придавали отцу вид весьма дерзкий, к тому же он всегда был загорелым и потому больше походил на пирата, чем на академика. При этом он был хорошо образован, обладал феноменальной памятью и великим даром заговаривать окружающих до головокружения. Все эти качества делали его обворожительным сердцеедом. Его поворот к национал-социализму был, вероятно, связан как с личными убеждениями, так и с конъюнктурными соображениями: это позволило ему быстрее продвигаться по академической карьерной лестнице. Думаю, именно благодаря членству в партии он вскоре стал научным сотрудником университета. Он всегда искал самый легкий путь. И мать, и отец после войны прошли процедуру денацификации, но отец еще долгие годы сожалел о том, что Германия потерпела поражение и что американский образ жизни теперь распространится в Западной Германии. «Бескультурье» американцев, как он выражался, чрезвычайно его раздражало.
Отношения родителей, насколько мне известно, начались во время совместного путешествия на лодке с палаткой вниз по Дунаю. Вскоре отца призвали в армию, так что поженились они быстро, без особых приготовлений. Ни единого фото со свадьбы мы не видели. После войны отец около года находился во французском плену. И вот однажды у нас на кухне объявился незнакомец – по моим воспоминаниям, на нем был белый костюм, хотя это, наверное, игра воображения, – а мама несколько раз подряд спросила нас: «Кто это, кто это?» – и наконец я – мне было, наверное, года четыре – закричал: «Наш папочка!» – и отец подхватил меня на руки, очень растроганный. Но он так и остался для меня в какой-то степени чужим человеком. В период родительских ссор и развода я всегда чувствовал себя гораздо ближе к матери, чем к отцу, хотя я вовсе не был маменькиным сынком. Как раз во время развода родился мой младший брат. Он носит фамилию Стипетич, девичью фамилию матери. Позднее я и сам какое-то время не мог выбрать между двумя фамилиями. Мне было уже за двадцать, но первый сценарий «Признаков жизни» я представил еще как Стипетич, а вот в качестве кинорежиссера навсегда остановился на Херцоге. Но и по сей день сознание того, что мое происхождение окутано легким туманом, облегчает мне жизнь. Какая фамилия настоящая, какая псевдоним, ясно не до конца, и одно это дает мне ощущение, что не всем нужно знать все. То, что я показал в своих фильмах и написал в книгах, само по себе делает мою крепость открытой и беззащитной, оставляя в ней много распахнутых ворот и достаточно брешей.
Младшему брату дали тогда ужасное германское имя, которым мама уже совсем скоро перестала его называть, если вообще когда-нибудь произносила его вслух. Вместо этого она звала его Ксаверл, но нам, старшим братьям, это имя тоже пришлось не по вкусу, и мы называли его Луки. Это имя и прижилось, по сей день именно на него мой брат откликается наиболее охотно, оно словно приросло к нему. Его отец был художником и жил на полпути между Захрангом и Ашау, звали его Томас. Причем это была фамилия, а имя я узнал лишь недавно – для нас он был всегда просто Томас. Он мало чем отличался от моего отца: такой же застенчивый и одновременно тщеславный, такой же фальшивый, но не такой смышленый. Он и придумал то первое имя для Луки, которое должно остаться неназванным. Как мама вообще наткнулась на этого художника – для меня загадка. Когда-то он нарисовал несколько неплохих акварелей. Но на русском фронте он потерял два пальца, а потом жил на небольшую военную пенсию, так и не поняв, зачем ему работать или продолжать рисовать. О нем заботилась хозяйка крошечной фермы, на которой он поселился. И он жил там как трутень, лишь бы его кормили. Мы с Тилем очень ждали появления брата, но маме, не имевшей никаких доходов, было, конечно, трудно нас прокормить – тем более что отец никогда не исполнял своих обязательств. Однажды она с Луки лежала в больнице в австрийском Вельсе и подружилась там с семьей, которая, увидев ее нужду, предложила на время забрать мальчика к ним домой. Луки тогда был маленьким херувимом и в момент завоевывал сердца. Так и вышло, что несколько лет он провел в семье «дяди» Хериберта в Вельсе. К нам Луки вернулся, когда ему уже исполнилось четыре года, и мы с Тилем были в восторге от того, что он снова с нами. Позднее он сыграл очень важную роль в моей трудовой жизни. Начиная с фильма «Агирре, гнев божий», то есть с 1972 года, он работал вместе со мной. Благодаря его блестящим организаторским способностям я получил свободу и возможность многое сделать. Он и сам очень талантлив как музыкант, но рано понял, что среди концертирующих пианистов вряд ли попадет в высшую лигу. Много лет он советовал мне создать некоммерческий фонд, куда в конце концов и были переданы все мои фильмы. У Луки есть два сводных брата и сестра по отцу, родившиеся у Томаса в браке: Гундула, Гизельхер и Гернот – будто призрачные фигуры из древнего тумана германской песни о Нибелунгах. Когда Томас умер, они назло ничего не сообщили Луки о смерти отца.