реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Мильчина – Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения (страница 60)

18

Инна Булкина (Украинский центр культурных исследований, Киев) в докладе «Лемберг, Lwów, Львiв: городской текст Львова»[239] рассмотрела львовский городской текст как самый резонансный и отрефлексированный в украинской литературе (по количеству посвященных ему метатекстов Львов опережает и Киев, и Харьков). Поскольку Львов много раз менял свою государственную принадлежность, был городом австрийским, польским, советским, украинским (каковым остается и поныне), текст города последовательно усваивал разные национальные концепты. Мифологизация Львова началась в те времена, когда он входил в состав Галиции, а та, в свою очередь, входила в Австрийскую империю. Галиция была окраиной империи и, как всякая окраина, слыла баснословной и легендарной, страной молока и меда, «маленькой Веной» и габсбургским раем. После Первой мировой войны и крушения империи этот многонациональный габсбургский рай перестал существовать в реальности, но литераторы продолжали его воскрешать. Самым ярким описанием Львова в польский период стал очерк Йозефа Рота, вошедший в сборник путевых заметок разных авторов о Галиции «Богатая страна бедных людей» (1924). Главный тезис Рота состоит в том, что полякам не удалось сгладить унаследованную от империи мирную чересполосицу этого города, населенного и австрийцами, и поляками, и евреями, — и так будет всегда. Польский львовский текст, сформировавшийся в основном тогда, когда Львов уже перестал принадлежать Польше, — это текст домашний и ностальгический, текст об утраченном детстве (таков Львов в воспоминаниях Станислава Лема «Высокий замок»); отсюда в украинской литературе 1990‐х годов часто повторяющийся персонаж — польский турист, приезжающий во Львов с довоенной картой. Наконец, украинский Львов — это вначале город, изображаемый средствами традиционного городского физиологического очерка (в этих формах совершалось освоение украинцами города, для них чужого), а затем, в новейшей украинской литературе постмодерна, город нереальный, где текут подземные реки и существующие лишь в фантастических проектах каналы, роднящие его с Венецией (на гербе которой изображен лев), город, уподобляемый кораблю-ковчегу. Наконец, мифология Львова и его экзотическое, баснословное прошлое обыгрываются в настоящее время не только в высокой украинской литературе, но и в литературе массовой (таковы, например, ретродетективы про убийства в еврейском квартале межвоенного Львова).

На вопрос Любови Киселевой, стремятся ли современные украинские литераторы доказать, что Львов всегда был прежде всего украинским, докладчица ответила, что этот тезис был актуален лишь в советское время, для новейшей же украинской литературы гораздо важнее европейское прошлое Львова, австрийское и польское наследие в его облике.

Заключил чтения доклад Сергея Шаулова (БашГУ, Уфа) «Проза литературоведов: „ученость“ и „художественность“ как рецептивные модели и авторские программы». В начале своего выступления докладчик пояснил, что словосочетание «проза литературоведов» для него, в сущности, синонимично понятиям «филологическая проза» и «ученая проза». При чтении такой прозы между автором и читателями устанавливается негласная конвенция об особом статусе автора. Стремясь охарактеризовать этот статус, докладчик привел несколько широко известных высказываний литературоведов, сочинявших прозу: от утверждения Шкловского, что каждый порядочный литературовед должен при необходимости уметь написать роман (впрочем, С. Зенкин справедливо уточнил, что Шкловский вовсе не вел речь о долженствовании; он имел в виду, что литературоведы при необходимости могут писать романы), до фразы Тынянова о том, что он начинает там, где кончается документ. Сопоставив искания формалистов с работами историков школы «Анналов», докладчик сделал вывод о том, что в прозе литературоведов (и историков?) происходит расширение области исторической правды, а вдобавок исторический текст становится авторефлексивным. Особенности «прозы литературоведов» Шаулов попытался продемонстрировать на трех примерах: романе А. П. Чудакова «Ложится мгла на старые ступени», исторических романах Тынянова и сочинениях уфимского достоевсковеда Р. Г. Назирова, в чьем архиве обнаружились после его смерти пять исторических и два биографических романа (поскольку докладчик принимает активное участие в издании электронного журнала «Назировский архив», понятно, что этот материал ему особенно близок). Шаулов отметил такие общие черты, роднящие прозу названных авторов, как проецирование исторического материала на современность, совмещение временных пластов, интертекстуальные игры с предшественниками, и сообщил, что эти романы подготовили современный расцвет научно-художественной прозы и документальных романов (к каковым он отнес романы Людмилы Улицкой).

Доклад вызвал немало недоуменных реплик. Все выступавшие, каждый на свой лад, признавались в том, что не видят в названных романах ничего сугубо литературоведческого. Георгия Левинтона особенно смутила трактовка докладчиком прозы Тынянова; утверждение, что «Тынянов пишет об истории», сказал он, — это современная и совершенно не историческая точка зрения; на самом деле Тынянов писал не об истории, а «о приемах», он занимался экспериментальной проработкой собственной теории. С разрешения Левинтона приведу здесь его позднейшее добавление: спор о том, писал ли Тынянов серьезно или «о приемах», напомнил ему анекдот 1920‐х годов, зафиксированный в «Записных книжках» Л. Я. Гинзбург (анекдот, в отличие от «прозы литературоведов», в самом деле литературоведческий). Некто возражает докладчику: «„Вы вот говорите — прием. А по-моему, в этом месте у автора не прием, а совершенно серьезно“. Формула „Не прием, а серьезно“ уже получила хождение». Одним словом, доклад Шаулова, хотя и очень серьезный, встретил у участников Лотмановских чтений довольно скептический прием.

ХXV ЛОТМАНОВСКИЕ ЧТЕНИЯ

«Писатель как читатель»

(ИВГИ РГГУ, 21–22 декабря 2017 года)[240]

Чтения памяти Юрия Михайловича Лотмана прошли в Институте высших гуманитарных исследований РГГУ в двадцать пятый раз, однако они носили не торжественно юбилейный, а вполне рабочий характер. Что же касается темы, то она, пожалуй, подспудно присутствовала и на всех других лотмановских конференциях, поскольку чтение предшественников и трансформация прочитанного — неотъемлемая часть литературного творчества, а обнаружение и исследование цитат и реминисценций неизменно входили в круг интересов Лотмана.

Александр Иваницкий (ИВГИ РГГУ) прочел доклад «Булгаков читает „Фауста“ (гётевские реминисценции в „Мастере и Маргарите“ как мировоззренческая система)». Сравнение романа Булгакова с трагедией Гёте неоднократно становилось предметом рассмотрения исследователей, но докладчика это не смутило, и он отважно предпринял попытку взглянуть на проблему под собственным углом зрения. Анализируя роль дьявола в обоих произведениях, упомянутых в заглавии, он подчеркнул, что и у Гёте, и у Булгакова этот мотив играет «руководящую роль». И Мефистофель, и Воланд, с одной стороны, полностью уподобляются окружающей среде, а с другой — сначала стимулируют людей на злодеяния, а затем доводят их до деятельного раскаяния. Воланд и его свита имитируют повадки москвичей (Воланд пьет лучше Степы Лиходеева, Коровьев имеет вид обычного московского пропойцы), но они коренным образом отличаются от нечисти в «Дьяволиаде», которая была сугубо советской. Советское зло и в «Мастере и Маргарите» по-прежнему остается ничтожным и пошлым, оно продолжает «традиции» Шарикова и потому функционирует не как механизм истории, а лишь как плесень на нем. Что же касается Воланда и его свиты, то они, хотя и принимают вид этой «плесени», на самом деле заняты ее искоренением, излечением подобного подобным (в соответствии с тем же гомеопатическим принципом, следуя которому Воланд исцелял Степу от похмелья). Разумеется, докладчик коснулся не только сходства между «Фаустом» и «Мастером и Маргаритой», но и их различия: у Гёте созидательность зла располагается вне истории культуры (в сценах на Брокене различимо штюрмерское приобщение к природе), а у Булгакова зло движет историей как таковой; таким образом, Булгаков, изображая самоочищение зла, осуществляет корректирующее чтение «Фауста». В ходе обсуждения доклада Ольга Этингоф перечислила несколько интересных тезисов из своих работ, посвященных Булгакову, в частности напомнила о роли Пасхи в «Мастере и Маргарите» и в жизни самого Булгакова (во время Гражданской войны во Владикавказе он был спасен от расстрела в канун Пасхи).

Наталья Сперанская (РНБ, Санкт-Петербург) в докладе «Маргиналии Вольтера» остановилась на этой маргинальной (в прямом и в переносном смысле), но крайне характерной стороне творчества Вольтера. В начале доклада докладчица напомнила об обстоятельствах появления в Российской национальной библиотеке книжного собрания Вольтера. Эти без малого семь тысяч томов были приобретены Екатериной II у племянницы и наследницы писателя после его смерти, привезены в Петербург и размещены в Эрмитаже в составе личной библиотеки императрицы, а в 1861 году перемещены в Императорскую публичную библиотеку. Около двух тысяч книг из библиотеки Вольтера снабжены его пометами. «Корпус помет» начал печататься в 1979 году в Берлине, затем после перерыва издание продолжилось в Оксфорде и дошло до последнего, девятого тома, который сейчас находится в печати. Вольтеровские пометы почти всегда носят эмоциональный, оценочный и нелицеприятный характер; преобладает в них слово «галиматья», а на полях «Общественного договора» Руссо Вольтер восклицает: «Вертопрах!». Впрочем, нередко вольтеровские пометы превращаются в наброски будущих сочинений (так, полемические реплики, обращенные к Руссо, Вольтер позже включил в «Добавления к „Философскому словарю“»). Использовал Вольтер пометы на полях или на титульном листе и для атрибуции книг, вышедших анонимно (впрочем, атрибуции эти подчас ошибочны). Долгое время считалось, что пометы — плод непосредственной читательской реакции, однако сравнения помет, сделанных Вольтером на разных экземплярах одного и того же издания, показывают, что он делал их очень продуманно: например, в лондонском экземпляре книги «Разоблаченное христианство», истинным автором которой был Гольбах, но которую, однако, приписывали самому Вольтеру, он на полях полемизирует с автором и порицает его, то есть полностью отмежевывается от «безбожной» книги, в петербургском же экземпляре позволяет себе и одобрительные реплики. Помимо помет, в книгах вольтеровской библиотеки есть еще и закладки, причем некоторые из них просто отсылают к пометам внутри книги, некоторые же Вольтер также использовал для записи своих реплик и оценок. Но и этим «активное присутствие» Вольтера в книгах собственной библиотеки не исчерпывается. Он имел привычку вырывать интересующие его фрагменты и переплетать в тематические сборники, которые называл «Попурри». Поэтому та учительница, которая на экскурсии поставила Вольтера в пример детям (он, мол, «писал только на закладках и не портил книги»), попала пальцем в небо: портил, и еще как; другое дело, что порча эта носила очень творческий характер. Вольтер подходил творчески даже к надписям на корешках этих попурри. Так, на сборнике отрывков из журнала «L’Année littéraire» (Литературный год), который выпускал его заклятый враг Фрерон, он надписал «L’âne littéraire» (Литературный осел). Пометами Вольтер снабжал не только чужие сочинения, но и свои собственные, причем порой исправлял и дополнял их. Некоторые из этих вариантов (по сути дела, неизданные фрагменты вольтеровских сочинений) заслуживают отдельной публикации; над ней сейчас работают сотрудники Библиотеки Вольтера в РНБ, которой руководит докладчица.