Завершил второй день Лотмановских чтений доклад Алины Бодровой (Москва) «Еще раз о цензурной истории „Сумерек“ Боратынского»[213]. Бодрова начала свое выступление с цитаты из частного письма Боратынского: «Неисповедимы пути твои, цензура русская». Фраза эта послужила прекрасным эпиграфом к истории о том, как 14 января 1842 года Боратынский подал в московскую цензуру сборник стихотворений под названием «Сон зимней ночи», получил его назад от цензора Флёрова с претензиями едва ли не к каждому стихотворению, после чего выждал пару месяцев и отдал рукопись (уже под названием «Сумерки») другому, дружественно настроенному цензору Снегиреву, от которого 10 марта и получил разрешение печатать сборник практически в том виде, в каком он и был ему представлен. Другое дело, что за время, прошедшее между двумя подачами рукописи в цензуру, Боратынский сам внес в текст стихотворений правку, однако вовсе не для того, чтобы удовлетворить Флёрова. В данном случае, по мнению Бодровой, мы имеем дело с плодом не цензуры и даже не автоцензуры, а творческой доработки, так что именно печатный текст «Сумерек» можно и нужно считать выражением последней авторской воли.
Третий день конференции, посвященный литературе ХX века, открылся докладом Мариэтты Чудаковой (Москва) «„Вы же сами понимаете!“ (формула перекладывания ответственности)». Советская власть всегда выражала свои запреты в расплывчатой форме (конкретными были только не подлежащие упоминанию имена). Сходным образом и в периоды относительных послаблений власть не спускала конкретных предписаний: теперь это разрешено. Такое положение дел, с одной стороны, приводило в действие механизмы самоцензуры, но, с другой — создавало возможности для обходных маневров. В качестве одного из примеров Чудакова привела эпизод из собственной эдиционной практики: некоторые наивные или недалекие люди пеняли ей и ее соавторам А. Чудакову и Е. Тоддесу, подготовившим том работ Тынянова «Поэтика. История литературы. Кино» (1977), за то, что в нем нет именного указателя. Но если бы у этой книги был именной указатель, то не было бы самой книги: ведь тогда обнаружилось бы, например, что Мандельштам в ней упомянут не два раза (именно столько разрешил советский цензор), а целых семь раз, только в пяти случаях он обозначен перифразами вроде «автор „Разговора о Данте“» (сходным образом Гумилев именовался «мужем Ахматовой»). Механизмы самоцензуры основывались на прецедентах: глядя на тех авторов, чьи произведения в печать не пустили, писатели учились писать вещи «проходные», то есть имеющие шанс быть опубликованными. Однако бывали эпохи, когда в литературу входили люди, по тем или иным причинам не усвоившие уроков конформизма: например, после 1945 года писать стали люди, прошедшие войну, и лагерники, привыкшие мыслить вообще вне всякой цензуры.
Николай Богомолов (Москва) назвал свой доклад «Авторедактура, редактура или цензура? З. Н. Гиппиус и „Современные записки“»[214]. В основу доклада была положена переписка Гиппиус с редакторами выходившего в Париже русского журнала «Современные записки». Гиппиус находилась по отношению к редакции, как она сама иронически заметила, в положении Пушкина: у нее был свой личный цензор в лице одного из соредакторов, Ильи Фондаминского, который предлагал ей исправления, продиктованные в основном соображениями литературной тактики. Гиппиус со своим цензором почти никогда не соглашалась, зато, когда ей самой приходилось работать над чужими текстами, она выбрасывала целые абзацы с легким сердцем и уверяла редакторов журнала, что рукопись от этого только выиграла. Итак, на вопрос, который задавали себе писатели-эмигранты, размышляя о своей литературной продукции: «У кого мы в рабстве?», можно ответить: писатели в рабстве у литературных нравов, которые господствуют в любой литературной среде, независимо от времени и места.
Полина Поберезкина (Киев) избрала темой доклада «Литературные рекомендации Бюро украинской печати (1919)»[215]. Бюро это (сокращенно БУП), созданное при Временном рабочем правительстве Украины, функционировало с января по август 1919 года, сначала в Харькове, а с марта — в Киеве, куда было эвакуировано (между прочим, архив БУП позволяет уточнить дату приезда в Киев Мандельштама: он появился там после 2 апреля 1919 года, потому что 2 апреля датирована телеграмма, извещающая, что Мандельштама в городе еще нет). Докладчица проанализировала сохранившиеся документы БУП, касающиеся литературы и искусства. Из процитированных в докладе текстов (в частности, отзыва на «Белую стаю» Ахматовой) стала ясна позиция сотрудников БУП: они пытались примирить милую им старую культуру с новыми идеологическими требованиями, напомнить, что не в каждой книге следует искать прямую связь с революцией, что лирика обязана быть лиричной, а не повествовать о победах Красной армии. Понятно, что будущего у этой позиции не было; впрочем, и сам БУП довольно быстро прекратил свое существование; в конце августа 1919 года в Киев вошли деникинцы, а когда город снова перешел в руки большевиков, на основе БУП была создана другая организация — Всеукраинское бюро Российского телеграфного агентства (УкРОСТА).
В докладе Ильи Венявкина (Москва) «Вождь на сцене: цензурная история пьесы А. Афиногенова „Ложь“»[216] вновь возник образ упоминавшегося в нескольких докладах «верховного цензора». На сей раз в этой роли выступил Сталин. Сам по себе интерес Сталина к новой пьесе Афиногенова не удивителен; при разработке теории соцреализма Сталин огромную роль отводил драматургии, а успех предыдущей пьесы Афиногенова «Страх» убедил его в том, что советская аудитория к восприятию пьес готова. В конце октября — начале ноября 1932 года Афиногенов был принят Сталиным и изложил ему придуманный им сюжет; Сталин отнесся к услышанному без большого энтузиазма, но охотно согласился просмотреть текст, когда пьеса будет закончена. В основу пьесы «Ложь» Афиногенов положил конфликт двух старых большевиков: правоверного заместителя наркома Рядового и перешедшего на троцкистские позиции Накатова (он-то и подвергает острой критике «двойную жизнь», которую ведут советские люди, ложь, в которой они погрязли, и «магометанский социализм»). Идеи Накатова подхватывает сомневающаяся девушка Нина, которая, узнав, что Рядовой собирается проинформировать о взглядах Накатова «органы», стреляет в него, и выстрел этот оказывается смертельным. Сталин одобрил «богатую идею» пьесы, но ему резко не понравилось ее «небогатое оформление». Особенно же ему не понравился «бессмысленный выстрел»; он рекомендовал выстрел убрать и ввести в действие правоверного рабочего и итоговое собрание, которое бы осудило вредителей-антисоветчиков. Афиногенов, как ни странно, выполнил указания вождя очень неполно: ни рабочего, ни собрания в текст не ввел, а выстрел оставил; правда, в переработанном варианте Нина уже не стреляла в Рядового, а пыталась застрелиться сама, но этот эпизод выглядел еще более рискованно, поскольку мог показаться намеком на самоубийство Надежды Аллилуевой. Между тем Сталин, по всей вероятности, имел к пьесе не идеологические, а эстетические претензии: ему не хватало четкого, понятного массам объяснения, кто плохой, а кто хороший. Что же касается неудачной судьбы пьесы «Ложь» (автор сам вынужден был отказаться от ее постановки), то она объяснялась изменением политической конъюнктуры: из‐за провала первой пятилетки и фашистской угрозы Сталину в середине 1933 года пришлось допустить относительную либерализацию и временно прекратить преследования оппозиционеров; Афиногенову он якобы сказал: «Время еще не пришло для этой пьесы».
Елена Михайлик (Сидней) своим докладом отвечала на вопрос: «Когда и как закончилась Гражданская война для М. А. Булгакова?»[217] Докладчица начала с анализа употребленного в повести «Роковые яйца» слова «гады»: сохраняя связь с естественно-научной терминологией, привычной для профессора Персикова, гады (а особенно голые гады) в то же самое время напоминают о лексике Гражданской войны и о выражении «белые гады». Что же касается самого сюжета повести, то и он вырастает из слухов времен Гражданской войны, когда многие верили, что покончить с большевиками можно лишь с помощью неслыханного, фантастического оружия. В первом варианте повесть заканчивалась победой «гадов», однако Булгаков изменил финал, причем не по требованию редакции «Недр», а по собственной воле, потому, что был убежден: революционные преобразования и не нужны, и невозможны. Это же убеждение, по мнению докладчицы, привело Булгакова к постепенному изменению концепции «Мастера и Маргариты». Первоначально нечистая сила в романе воевала против советской власти с оружием в руках и все заканчивалось пожаром Москвы и столкновением Воланда и его свиты с Красной армией. В этих редакциях «гражданская война» продолжалась: дьявол воевал с большевиками и выступал в роли единственной смыслообразующей силы романа. Однако в ходе работы над романом Булгаков эту точку зрения пересмотрел.
Доклад Марии Котовой (Москва) имел пространное название: «Вычеркнутый балда, винегрет „по-сельвински“, или Волшебные преображения Сашки Жарова: о купюрах в письмах Гайдара». По печальной иронии судьбы именно в день похорон Егора Тимуровича Гайдара докладчице довелось заступиться за эпистолярное наследие его деда, которое ханжи-публикаторы вплоть до сего дня представляют публике в сильно купированном виде (некоторые из выпущенных пассажей и перечислены в названии доклада). Котова сравнила печатный текст писем Аркадия Гайдара с оригиналами, хранящимися в РГАЛИ, и пришла к неутешительному выводу: пропуски встречаются на каждом шагу. Понятно, что советские публикаторы вычеркивали из писем фразы вроде «Зачем я так изоврался?» и «А что я пишу? Если по совести сказать, то все ложь и ничего этого не было», а также непочтительные или просто панибратские отзывы о коллегах по перу. Но изымались (и изымаются до сих пор) вещи на первый взгляд более невинные. Например, опущен сочиненный Гайдаром стишок о себе: «Синее море, белый пароход, Гайдар больше водки нисколько не пьет» — ведь из него нетрудно извлечь информацию о том, что раньше он ее пил, и в больших количествах. Неподходящим для печати сочли и письмо, к которому была приложена шуточная поэма «Страшный суд», где рассказывалось, как Маршак, Барто и Гайдар стучатся в райские врата, и предлагалось гнать прочь двух первых, а последнего впустить, но предварительно отнять у него бутылку…