Инна Булкина (Тарту — Киев) в докладе «„Случай жизни“: из истории „Украинского вестника“»[204] рассмотрела не только и не столько цензурную историю названного в заглавии ежемесячного журнала, выходившего в Харькове в 1816–1819 годах, сколько социальные табу, сыгравшие огромную роль в биографии и творчестве его редактора Евграфа Матвеевича Филомафитского (1790–1831). В сущности, основной темой доклада стала судьба разночинного интеллигента в России 1810–1820‐х годов. Алгоритм этой судьбы (относительное возвышение и внезапное крушение) докладчица показала на нескольких примерах. Прежде всего на примере философа Иоганна-Батиста Шада, выходца из немецкой крестьянской семьи, ставшего профессором в Йенском университете и по рекомендации Гёте перешедшего в Харьковский университет, где он преподавал естественное право и откуда в 1816 году был изгнан по доносу. К тому же кругу университетских преподавателей, вышедших из низов, принадлежали и издатели «Украинского вестника» — сыновья бедных дьячков Филомафитский и его друг Разумник Тимофеевич Гонорский. На страницах журнала Филомафитский опубликовал автобиографическую повесть «Случай жизни», герой которой Лиодор, выпускник Педагогического института, получает место учителя в городе Х. (прозрачный намек на Харьков), влюбляется в свою ученицу и заканчивает жизнь трагически: его возлюбленную выдают за богача, а сам он гибнет в 1814 году в бою под Парижем. Помимо авторского жизненного опыта, у этой повести имелся литературный источник — повесть В. А. Жуковского «Печальное происшествие» (1809). В финале текста Филомафитского жители города Х. обсуждают эту повесть, героя которой также зовут Лиодор, и приходят к выводу, что Жуковский неверно избрал объект для критики. Его Лиодор — крепостной, которого с детства воспитывают вместе с господами и который, повзрослев, сталкивается с невозможностью жить по-господски и жениться на своей возлюбленной-дворянке. Жуковский винит тех, кто дал крепостному Лиодору воспитание, не соответствующее его происхождению; но Лиодор из «Случая жизни» (как и автор этой повести) воспитал себя сам — кого же винить в этом случае? Только социальное неравенство. Филомафитский убедился, что уроки естественного права, полученные им от Шада, трагически расходятся с реальным положением дел, и отразил это убеждение в своей повести.
Татьяна Кузовкина (Таллин) назвала свой доклад «Что дозволил Грибоедов Булгарину и почему об этом забыли исследователи?»[205]. Доклад был посвящен взаимоотношениям А. С. Грибоедова и Ф. В. Булгарина и формированию репутации писателя (в данном случае Булгарина) в литературоведении. В исследовательской традиции прочно утвердилось мнение о нерушимой дружбе Грибоедова с Булгариным; подтверждается это мнение среди прочего ссылкой на ту надпись, которую Грибоедов, уезжая 5 июня 1828 года в Персию, сделал на рукописи своей комедии: «Горе мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов». На основании этой надписи Булгарин до 1832 года (когда законные наследницы Грибоедова, его вдова и сестра Мария Сергеевна Дурново, отстояли свои права в суде) распоряжался «Горем» как собственным имуществом и получал от актеров деньги за постановку пьесы в их бенефис. Что же имел в виду Грибоедов, когда делал надпись на рукописи? Докладчица предположила, что, вполне осведомленный о контактах Булгарина с Третьим отделением, он сознательно использовал связи своего приятеля. В этой истории Булгарин предстает эксплуататором творческого наследия покойного друга, однако советские литературоведы, которых вообще нельзя обвинить в излишней симпатии к издателю «Северной пчелы», такого вывода не делали. По-видимому, слишком «неудобным» казалось признание того факта, что автор «Горя от ума» использовал агента Третьего отделения как посредника между собой и властными структурами.
Доклад Веры Мильчиной (Москва) носил лаконичное название «Судьба педагога»[206]. Впрочем, как заметила докладчица в самом начале, такое название можно счесть плодом автоцензуры, поскольку рассказ о французе-гувернере Александре Оливари правильнее было бы назвать «Судьба педофила». Осенью 1832 года француз, служивший в доме харьковской жительницы, вдовы подполковника Крузе, «лишил девства» свою двенадцатилетнюю ученицу, младшую сестру хозяйки дома. Преследовать по суду его не стали, поскольку для такого преследования было необходимо признание со стороны насильника. Харьковский гражданский губернатор донес о происшествии в Третье отделение (в архивах которого и сохранилось дело, положенное в основу доклада), после чего император повелел изгнать насильника из российских пределов. Сам по себе эпизод этот не заслуживал бы внимания, если бы не позволял сделать некоторые общие выводы относительно дискурсивных стратегий власти. Император Николай Первый с большим подозрением относился к французам вообще и к учителям в частности, ибо считал их главными разносчиками «либеральной заразы». И тем не менее французов обвиняли только в политической неблагонадежности; тема же их нравственной ущербности не обсуждалась. Так обстояло дело и в жизни, и в словесности. Если образ француза, развращающего учеников чуждой идеологией, встречается более или менее часто, то произведения, где француз развращает ученицу (или хотя бы дворовую девку) физически, крайне редки (одно из немногих исключений — учитель Петруши Гринева Бопре, «обольстивший неопытность» разом и Акульки, и Палашки). Софья в «Горе от ума» запирается на ночь с Молчалиным, а не с «французиком из Бордо». Отчеты Третьего отделения и русская словесность обходились с этой темой примерно так же целомудренно, как героиня «Дубровского», которая, покраснев, передает русскую рекомендацию, данную ее отцом учителю Дефоржу («…чтоб он у меня за моими девушками не смел волочиться»), гладкой французской фразой: «…отец надеется на его скромность и порядочное поведение». В этом смысле стратегия властей в XIX веке, как справедливо резюмировал Олег Лекманов, была совершенно противоположна стратегии советских властей, которые, наоборот, склонны были инкриминировать своим идеологическим противникам «аморалку».
Михаил Велижев (Москва) назвал свой доклад «История и идеология в трудах Н. И. Надеждина конца 1836 года: цензура и самоцензура»[207]. Традиционно считается, что творчество Надеждина делится на два периода: более либеральный (до 1836 года) и более консервативный (после того, как за публикацию чаадаевского «Философического письма» издатель «Телескопа» был вызван в Петербург, а затем выслан в Усть-Сысольск). Однако сопоставление дат и текстов позволило докладчику установить, что статьи «Об исторических трудах в России» и «Об исторической истине и достоверности» Надеждин написал (по крайней мере вчерне) еще в Петербурге, когда ожидал результатов следствия, и вовсе не для того, чтобы вымолить прощение, ибо он был совершенно уверен в благоприятном исходе своего дела. Надеждин рассчитывал стать «главным» историком, но ошибся в расчетах — стал пропагандировать историю, состоящую из «одних фактов», меж тем как более востребованной оказалась история «мифологизированная» (какая, например, представлена в опере «Жизнь за царя»). Впрочем, ошибся Надеждин не только в этом. В докладе Велижева издатель «Телескопа» предстал образцовым прожектером. Мучительно ища способы повысить свой социальный статус, он то мечтает, что в Петербурге получит назначение на пост вице-губернатора, то надеется, что министр просвещения Уваров сделает его своим агентом в Западной Европе. Возможно, и публикация чаадаевского письма была элементом еще одного безумного «прожекта»; Надеждин мог сделать ставку на Чаадаева потому, что в это же время в официальном «Журнале Министерства народного просвещения» печаталось большое число переводных католических статей и издатель «Телескопа» принял чаадаевский католицизм за, выражаясь современным языком, «модный тренд».
Завершила первый день конференции Мария Майофис с докладом «Поджигатель/развратник/сатирик? Логика одной административной репрессии (1838)». В основу доклада было положено дело из архива Третьего отделения, заведенное через три дня после пожара, который вспыхнул в ночь с 17 на 18 декабря 1837 года в Зимнем дворце. Начальник штаба Третьего отделения Дубельт получил анонимный донос, из которого следовало, что в ночь пожара прибывший из Оренбурга помещик Бедрин выкрикивал на площади дерзкие слова, призывал повесить министра двора князя П. М. Волконского, а шефа жандармов Бенкендорфа бросить в разгоревшийся костер… Расследование, проведенное по приказу императора, показало, что имение Бедрина было взято в опеку, потому что его обвинили в мужеложстве, что в Петербург он приехал хлопотать о снятии обвинения и живет в столице уже три года, главное же, что он автор рукописной книги сатирических стихов. В Третьем отделении не склонны были судить Бедрина строго, — но лишь потому, что не знали «контекста». Между тем главным объектом сатирических нападок оренбургского помещика был тамошний военный губернатор Василий Алексеевич Перовский, любимец императора Николая, бывший его адъютант. Бедрин посвятил ему сатиру «Полубарс», в которой намекал на происхождение Перовского — незаконнорожденного сына графа А. К. Разумовского — и утверждал, что «полубарсенок-воевода был совершенная холера для народа». Месть императора оказалась жестокой: он приказал выслать «сатирика» на безвыездное жительство назад в Оренбург, а надзор за ним поручить лично Перовскому. Удивительно, однако, не это, а то, что неблагонадежный пасквилянт за три года жизни в столице не привлек к себе внимания надзирающих органов; для того чтобы «раскрутить» всю историю с высылкой, неизвестному «доброжелателю» пришлось инкриминировать оренбургскому помещику неблаговидное поведение на площади перед Зимним дворцом в ночь пожара.