реклама
Бургер менюБургер меню

Вера Мильчина – Хроники постсоветской гуманитарной науки. Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения (страница 40)

18

Число, а точнее, дата вместе с цитатой из Державина фигурировали в названии доклада Татьяны Смоляровой «„Разрушится сей дом…“: руина 1807»[160]. Докладчица задалась целью объяснить, почему державинское стихотворение «Евгению. Жизнь Званская», в котором большое место уделено образу руин, было написано именно в 1807 году. С точки зрения Смоляровой, Державина вдохновили не реальные руины (их в Званке не было), а недавнее событие: появившиеся в европейской печати известия о том, что знаменитая усадьба английского поэта Александра Поупа, после его смерти в 1744 году постоянно служившая местом поэтических паломничеств (в этом качестве она описана Карамзиным в «Письмах русского путешественника»), была в начале 1807 года разорена новой владелицей.

О датах шла речь и в докладе Любови Киселевой и Татьяны Степанищевой «Мистика дат в мире Жуковского»[161]. Жуковский имел привычку ставить даты, дорогие для него лично (например, день рождения или день ангела Маши Протасовой), под текстами, которые публиковал в журналах; если текст стихотворения в этом случае адресовался всем читателям, то дата, внятная только узкому кругу, превращала его в послание, обращенное к одному-единственному адресату. В других случаях Жуковский, напротив, выставлял под стихотворением, адресованным Маше и содержащим его заветные мысли, дату, имеющую отношение к совсем другому лицу, с тем чтобы таким образом «разоружить» Машину мать Екатерину Афанасьевну и отвести от данного текста ее подозрения. «Отмеченные даты» Жуковского — это прежде всего даты семейные и общеизвестные (дни рождения, дни именин), для Маши же Протасовой были важнее тайные даты, ясные только двоим. Трагический парадокс истории состоит в том, что такой «тайной» датой для историков литературы остается день смерти М. А. Мойер, урожденной Протасовой; даже разыскания докладчиц в Дерптском архиве не внесли в этот вопрос полной ясности, ибо найденная ими запись в архивном фонде Успенской церкви, где отпевали Машу, содержит дату смерти, противоречащую всем тем датам, которые указаны в письмах Жуковского (по-видимому, в этой записи день смерти перепутан с днем похорон).

Николай Богомолов начал доклад «Парижская невстреча: еще раз о Ходасевиче и Маяковском»[162] с описания парижского «литературного урочища» (термин В. Н. Топорова), а именно перекрестка бульваров Монпарнас и Распай и улицы Первой Кампании. Оттолкнувшись от того факта, что Маяковский и Ходасевич жили в Париже хотя и в разное время, но почти в одном месте (Маяковский, как и многие другие знаменитости того времени, в отеле «Истрия» на улице Первой Кампании, Ходасевич — в доме 207 по бульвару Распай), Богомолов восстановил историю литературных отношений двух поэтов. Поэзия и позиция Маяковского были для Ходасевича символом всего гибельного, что несла с собой советская власть, и это убеждение отразилось не только в написанной в 1927 году статье «Декольтированная лошадь», но и в статье о Маяковском, написанной и опубликованной в 1930 году после смерти поэта; Ходасевич не побоялся даже того, что критику только что умершего Маяковского воспримут как бестактность; для него важнее было продолжить с покойным поэтом литературную полемику о природе поэтического творчества.

Доклад Веры Мильчиной назывался «Открытие Александровской колонны в 1834 году: точка зрения французского посла»[163]; впрочем, докладчица начала свое выступление с признания, что если бы она хотела дать докладу название более игровое, то оно звучало бы так: «Кто еще не был на открытии Александровской колонны в 1834 году». Известно, что на этой церемонии не было Пушкина, который накануне, 30 августа, уехал из Петербурга, чтобы не присутствовать на открытии колонны вместе с камер-юнкерами. Неизвестно другое: на этой церемонии не присутствовал также французский посол маршал Мезон, и его отсутствие могло бы породить дипломатический скандал, если бы вице-канцлеру Нессельроде, который служил посредником в переговорах посла и императора Николая Первого, не удалось уговорить Мезона сказаться больным. Мезон не желал присутствовать при открытии колонны, потому что видел в ней памятник не только и не столько покойному императору Александру Первому, сколько его военным победам, победы же Александра Первого были поражениями французов, причем поражениями кровавыми. Подспудно военная тема, безусловно, присутствовала в самом факте воздвижения колонны, но приезд прусской делегации, состоявшей из офицеров и унтер-офицеров, участников военных действий 1813–1815 годов, и освещение этого приезда в русских газетах сделали, по мнению Мезона, эту тему столь гласной, что проигнорировать ее было бы унизительно для чести французского посла и французского маршала. Между тем император смотрел на дело совершенно иначе: с его точки зрения, приезд пруссаков был делом семейным, а поскольку соответствующие публикации были сделаны на русском, а не на французском языке, Мезону, с точки зрения Николая, следовало проявить снисходительность и их не заметить — как не замечают их историки, ибо едва ли не единственным свидетельством о возможности подобной трактовки событий остаются неопубликованные донесения Мезона, хранящиеся в архиве Министерства иностранных дел Франции.

Сергей Зенкин, недавно подготовивший вместе с Наталией Мазур комментированное издание «Путешествия в Россию» Теофиля Готье для французского издательства «Champion», избрал темой своего доклада «Расовую тематику» в этой книге[164]. Готье, писатель-живописец и даже дагеротипист, мастер литературных портретов, использует расовые характеристики как код для дешифровки человеческого тела. Готье не интересует ни иерархия, ни борьба рас; он ищет в расовых признаках не исторически-провиденциальный, а типологический смысл. Расовые признаки отличают один этнический тип от другого; не случайно французское слово race означает также и «порода». Готье пользовался этим инструментом описания человеческих типов и до «Путешествия в Россию», но в этой книге он прибегает к нему особенно часто; он рисует множество коллективных портретов разных рас и, кажется, нарочно посещает многорасовые сборища; это — черта, сближающая книгу о России с другими путевыми заметками Готье. Но есть и отличия; по мнению Зенкина, к тому, как Готье описывает русских («северную расу»), неприменимо традиционное противопоставление дикое/цивилизованное; здесь нужно скорее говорить о наложении на расовую проблематику оси классическое/романтическое; русские с их «мягкостью» черт (постоянно подчеркиваемой французским писателем) предстают у Готье как пример сглаженного физического типа, своего рода «нулевая степень расы» (с этой сглаженностью вполне сочетается отмечаемая Готье способность русских к восприятию общечеловеческих идей). Докладчик особенно подробно остановился на том, как Готье изображает отверженные расы — евреев и цыган. Писатель — во всяком случае, там, где речь идет о евреях, — остается равнодушен к культурным характеристикам этих рас (например, их религии) и интересуется прежде всего сочетанием физического склада и морального типа. Это соотношение расы и культуры, подчеркнул Зенкин, — момент чрезвычайно важный. Дело в том, что раса — понятие субстанциональное, которое регулирует культуру, но само к ней не принадлежит. Образование рас происходит в силу случайности; они соположены, но не структурированы. Однако описание их с помощью языка и происходящая при этом семиотизация грозят выстроить расы в определенную иерархию. Готье далек от «невменяемого» расизма своего современника Гобино, однако и у него евреи как вырождающаяся раса противопоставлены «положительным» цыганам, чье пение способно заставить слушателя бежать за ними от цивилизации на край света.

Олег Лекманов начал свой доклад «„…Тем вернее…“? (О случайных текстовых перекличках[165] с упоминания еще одного замечательного филолога, скончавшегося в 2005 году, — Александра Павловича Чудакова; я, сказал Лекманов, обсуждал с ним текст этого доклада и хочу посвятить свое выступление его памяти. Речь в докладе шла о совпадении эпиграфа к знаменитой статье итальянского историка Карло Гинзбурга «Приметы» (1979) («Бог — в деталях») с «всесильным богом деталей» из стихотворения Пастернака «Давай ронять слова…». Гинзбург поставил под своим эпиграфом имя немецкого искусствоведа Аби Варбурга, а вовсе не Пастернака. Таким образом, подчеркнул Лекманов, перед нами, кажется, «химически чистое совпадение». Тем не менее в статье Гинзбурга об уликовой парадигме можно обнаружить некий пастернаковский слой: дело в том, что Гинзбург называет в ней целый ряд реальных и вымышленных персонажей, от Зигмунда Фрейда до Шерлока Холмса, которые были блестящими диагностами; их пример позволяет Гинзбургу наглядно показать, что такое исследуемые им «улики». Между тем именно таким гениальным диагностом, делающим точные выводы из соотношения целого и частей, был герой пастернаковского романа, Юрий Живаго. Таким образом, случайное совпадение фраз подхватывается совпадением типа описываемых личностей.

Впрочем, в ходе оживленного обсуждения, которое вызвал доклад Лекманова, идея случайности этого совпадения была отвергнута почти начисто: мало того, что для фразы про Бога в деталях было предложено несколько возможных источников, откуда ее могли почерпнуть и Пастернак, и Гинзбург (Флобер в письмах к Луизе Коле; старая английская поговорка насчет Бога — или дьявола — в деталях), было высказано предположение, что Карло Гинзбург вполне мог читать Пастернака (публикация «Доктора Живаго» в Италии пришлась на эпоху его молодости). Впрочем, копилку совпадений (случайных или нет, это другой вопрос) дополнил Дмитрий Бак, напомнивший, что в Дерптском университете, впоследствии ставшем колыбелью семиотических исследований, в 1800‐е годы читался курс медицинской семиотики (на которую ссылается Гинзбург).